Шрифт:
– А вы с Виктором Тимофеевичем чем будете ужинать?
– Сходим в ресторан.
– Тоже дело, – согласился Зиганшин, думая, что забрать всю пищу из материнского дома – это не самый лучший способ справляться самому.
Доверие такая хрупкая вещь, сберечь его труднее, чем любовь. И так горько понимать, что ты утратил доверие, ничего еще не сделав. Просто потому, что ноша кажется слишком тяжелой твоему спутнику, и он думает, что ты не выдержишь, сбросишь.
Не верит, что дойдешь до конца.
И придется не только тащить, но и убеждать, что не так-то и тяжело и ты сильнее, чем есть на самом деле.
Ну а если отбросить метафоры, то жизнь, конечно, предстоит нелегкая. Каждое движение придется обдумывать на предмет – вызовет ли это у Фриды тревогу или нет. Сейчас он спокойно сажает полковника Альтман к себе в машину, а потом уже не сможет, потому что Фрида услышит запах чужих духов и ничего не скажет, но расстроится.
Или работать допоздна – до того, как они потеряли ребенка, Фрида позволяла ему торчать на службе сколько влезет, только чтобы периодически сообщал, что жив-здоров, а как теперь? Наведет семейную дисциплину? Нет, скорее всего, ничего не скажет, но будет мысленно прощаться с ним навсегда каждый одинокий вечер.
Раньше Зиганшин охотно выходил на службу в субботу или воскресенье, особенно зимой, когда нет работы в саду, а теперь придется с этим по возможности завязать, потому что Фрида будет думать, что он поехал к любовнице. И разговоры по телефону тоже придется свернуть, потому что настанет момент, когда они покажутся Фриде подозрительными.
Вместо прежней свободы наступит скованность, он не сможет пальцем шевельнуть, не подумав прежде, не вызовет ли это у Фриды плохих мыслей, и главная ирония в том, что сама эта скованность будет возбуждать самые лютые подозрения.
Зиганшин вдруг вспомнил сказку про Русалочку, которую с детства ненавидел. Русалочка стала человеком, чтобы быть рядом с возлюбленным, но за это при каждом шаге ей приходилось испытывать невыносимую боль.
Теперь они с Фридой будут как две Русалочки. Ну что ж, придется терпеть, раз иначе нельзя.
Зажмурившись, он представил себе совсем другую жизнь: здоровая и счастливая Фрида ждет его дома с сыном на руках. Немножко сонная, немножко растрепанная, может, подурневшая от новых забот, но главное – она не думает, где он был и почему задержался.
Пятнадцать минут отделяют его от этой жизни. Так мало…
Невежество и невнимательность врача убили их ребенка, о котором нельзя даже сказать «новорожденный». Он не рождался, не сделал ни одного вдоха, не закричал, а утонул в материнской крови.
И они с Фридой живы теперь гораздо меньше, чем раньше, и все будет не так, как мечталось. Не потому, что они делали что-то дурное, нет, просто доверились не тому человеку.
Если бы только жена разрешила ему подать жалобу на врачиху… Нет, полковнику Альтман он звонить не станет и пользоваться другими своими коррупционными связями тоже. Любая протекция придаст всему оттенок личной мести, а он чувствовал, что успокоится, только если эту сволочь накажут строго по закону. Есть прокуратура, есть суд, пусть они и решают, в конце концов, могут согласиться с Фридой, что докторша ни в чем не виновата.
Надо еще раз поговорить с женой.
Фриде не становилось легче, хоть она и пыталась теперь вставать и есть. Запах теперь уже любой еды вызывал у нее позывы на рвоту, и Зиганшин после работы заехал к Максу Голлербаху посоветоваться.
Тот, по обыкновению, коротал вечер на кафедре, в своем кабинете, от пола до потолка уставленном стеллажами с книгами. На немногих свободных местах висели портреты профессоров с такими проницательными глазами, что стразу становилось ясно – обдурить этих корифеев не удавалось никому.
Из современного в кабинете были только сиротские жалюзи на окнах.
Друг-психиатр был очень аккуратным, даже щеголеватым мужчиной, одевался тщательно, как английский аристократ, и только с близкими людьми позволял себе оставаться без галстука и пиджака. Расстегнутый воротник сорочки и закатанные рукава открывали мощную шею и жилистые руки, и Зиганшин невольно подумал, что Макс, хоть на лицо и некрасив, все же выдающийся экземпляр мужской породы, а до сих пор почему-то одинок и детей у него нет. Страдает ли он от этого или живет, как нравится?
Когда все случилось, Макс очень помог, в сущности, взяв на себя все организационные вопросы. Зиганшин тогда пребывал в какой-то прострации и соображал плоховато, просто послушно ходил вслед за Максом и подписывал там, где ему велели.
И потом, после похорон, звонил, предлагал помощь, но Зиганшин с Львом Абрамовичем всякий раз отвечали, что все нормально и помощь не нужна.
– Я очень рад, что вы пришли, – сказал Макс, – очень.
Сдвинув в угол клавиатуру от почти устаревшего компьютера, Макс накрыл чай прямо на рабочем столе. Постелил явно старинную салфетку с монограммой в уголке, поставил вазочку с сухарями, чашки тонкого фарфора и круглый чайничек с узором из незабудок. Потому, наверное, молодой профессор и одинок, что очень уж старомоден…