Шрифт:
По-новому Русско-японская война рассматривается и в немецком сборнике (125). Новое – это прежде всего исследование войны с использованием междисциплинарного подхода историков к событиям войны, выявившегося в 2004–2005 гг. на конференциях, посвященных столетию войны. Русско-японская война – больше уже не дело только классической, дипломатической и военной истории, но также и междисциплинарных культурных исследований. В фокусе внимания новых публикаций не только Япония и Россия, но и территории, на которые распространилась война, – Китай и Корея, и то влияние, какое она оказала на весь мир. В книге ставится вопрос о том, была ли Русско-японская война началом новой эры. Этот вопрос идет не так далеко, как тезис, что эта война фактически начала отсчет глобальных мировых войн, став «мировой войной ноль», о чем заявляли в другом сборнике Дж. Стейнберг и др. А в этой работе авторы призывают освободить Русско-японскую войну, особенно в азиатском регионе, от всякой тени Первой мировой войны 28 .
28
The Russian review. – 2009. – Vol. 68, N 2. – P. 341–342.
О том, какое значение имела Первая мировая война для судьбы России, ученые продолжают ломать копья. Несмотря на многие расхождения в оценках развития истории России в ее роковые годы, историографы по-прежнему делятся на «оптимистов» и «пессимистов». «Оптимисты» считают, что царизм мог мирно развиваться в процветающую капиталистическую демократию. Экономика переживала рост, зерна демократии прорастали в Государственной думе, общество все более становилось независимым от государства. Для «оптимистов» революции в феврале и октябре 1917 г. были результатом несчастливого стечения обстоятельств, проявившихся главным образом в ходе Первой мировой войны. В 1917 г. Россия вместо предстоявшего ей блестящего будущего окунулась в десятилетия бедствий.
«Пессимисты» же полагают, что уже до 1914 г. царизм находился в состоянии назревающего революционного кризиса, общество и режим разделала пропасть. Царя презирали. Правительство не имело никакой поддержки. Напряжение между царем и народом усиливали экономические и социальные изменения. Города были центрами недовольства, застрельщиками всеобщего натиска на самодержавие. Для «пессимистов» не столько важен был вопрос о том, стоял ли Николай II перед революцией, сколько вопрос о том, какого типа революция его сметет, дворцовый переворот, оппозиция в парламенте или социалистическая революция на улице (126, с. 1). Но «пессимисты» и «оптимисты» могут вполне мирно ужиться на страницах, например, сборника статей. Так, в одном из таких сборников, изданном в честь Р. Маккина, говорится, что его авторы (оптимисты и пессимисты) разделяют пессимизм Маккина относительно того, что «позднеимперская Россия могла эволюционировать в стабильную конституционную монархию» (126, с. 8).
По мнению Д. Муна, «самой впечатляющей чертой всех трех кризисов был не социальный конфликт, а разобщение внутри правящих элит и противоречия между потенциальными элитами» (155, с. 68). Существенный и, пожалуй, решающий фактор в падении Николая II и царского режима в феврале-марте 1917 г. – разброд, разъединение среди элиты. Именно генералы убедили Николая II отречься от престола перед лицом неминуемого военного поражения и восстания гарнизона Петрограда. Крах старого режима позволил недовольству, десятилетиями подавляемому, вылиться в социальную революцию. Главным в революционном кризисе 1917 г. и последующих событиях была борьба за власть между умеренными либералами и социалистами, белыми и большевиками. Последние победили и просто уничтожили социальную революцию (186, с. 68).
На одной из международных конференций справедливо говорилось о стабильном интересе историков к проблемному комплексу с условным названием «российский либерализм», чему действительно удивляться не приходится, так как он представляет собой один из ключей к раскрытию проблем модернизации России, тенденций и альтернатив развития, континуитета и разрыва в преемственности в ее истории XIX–XX вв. (15, с. 405). И было бы, конечно, странно, если бы новые веяния в западной историографии русской революции не коснулись бы его, тем более, что два вечных «почему» – почему рухнуло самодержавие и почему не удержалось Временное правительство и восторжествовали большевики – напрямую связаны с либералами. Они пришли на смену старому режиму и оказались «калифами на час» (на восемь месяцев), уступив, в свою очередь, власть самой радикальной политической партии. Отсюда и перманентный интерес к российскому либерализму и у современных зарубежных историков. Некоторые из их новаций, например концепт «социально-моральной среды» для изучения либеральной субкультуры применительно к кадетской партии, уже опробован отечественными специалистами (15, с. 406–407). Вместе с западными историками осваивается нашими учеными и «лингвистический поворот» – язык символов и символы языка в революции (72). О. Файджес исследует не только политические и экономические аспекты истории крестьянства, но также и ее культурные и символические составляющие, и все это при глубоком «погружении» в архивный материал. В результате он воссоздает «ясный портрет русского крестьянства в революции 1917 г. при Временном правительстве» (237, с. 74). Думается, однако, что при всем мастерстве «живописца» отсутствие диалога между крестьянством и Временным правительством, оказавшимся для власти губительным, выписано слишком старательно, чтобы убедить, что именно так все и было и именно язык стоил головы российскому либерализму.
То, что «язык» подвел либералов, показывает и М.К. Стокдэйл. Исследовательница утверждает, что пропаганда патриотизма (через печать, лекции и т.п.), призывы к неустанной практической работе во имя победы светлого будущего, которое непременно настанет после войны и в котором не будет места самодержавию, – эта страстная пропаганда либералов сыграла с ними злую шутку – они помогли накоплению ожиданий перемен в обществе, преждевременно реализованных Февральской революцией (15, с. 290).
Новизна исследовательского подхода здесь очевидна, но при этом все же не оставляет мысль, что что-то похожее уже было в литературе: либералы-де сами раскачивали лодку, в которой сидели, т.е. слышится все-таки в этом подходе шарканье Василия Алексеевича Маклакова, постфактум, в эмиграции, идущего пожурить Павла Николаевича Милюкова за излишний радикализм и бескомпромиссность, обернувшуюся для российского либерализма «красной бедой» 1917 г. Впрочем, М.К. Стокдэйл, написавшая книгу о П.Н. Милюкове, полагает, что в известном смысле он «никогда не был либералом» (218, с. 275).
Новизна проникла и в историю либеральных организаций – в изучение Всероссийского земского союза, Союза городов, Военно-промышленных комитетов и др. (6, 43, 64, 107, 111, 145 и др.). Земский союз характеризуется как форум для оппозиционных выступлений против существовавшего строя (111, с. 137).
П. Холквист, историк из Корнелльского университета, рассматривает деятельность общественных организаций через призму взаимоотношений общества и власти. Поляризация в обществе для него – непременный факт. Ее, однако, он понимает как нечто субтильное, легко приспособляемое под его общую схему видения войны и революции (реферат его книги см. в этом сборнике). В изложении П. Холквиста оппоненты самодержавия были все более склонны рассматривать сильное государство как политический идеал и как конкретный инструмент, с помощью которого можно покончить с отсталостью страны. Борьба шла не столько между «государством и обществом» вообще, сколько между самодержавием и образованным обществом по вопросу о том, как лучше использовать государство, чтобы изменить российскую действительность. Это государственничество было отличительной чертой русской политической культуры, и она более всего была присуща кадетам (107, с. 14–15). Возникшие в ходе войны общественные организации осуществляли и государственные функции по оказанию помощи армии. Но они стали и центрами либеральной оппозиции, остро критиковавшими власть за недостаточное использование государственных рычагов в урегулировании экономических проблем и прежде всего в снабжении населения продовольствием. Они ратовали за более жесткое государственное регулирование. К февралю 1917 г. либеральные бюрократы и общественные деятели «выдавили» частных торговцев зерном с рынка. Но когда режим рухнул, они сами столкнулись с проблемами, которые вызвали. Либеральные деятели использовали политику военного времени не для ведения войны, а для перестройки политической системы и общества. К осени 1917 г. политика приобрела милитаристский и мобилизационный характер, который был унаследован советским режимом (107, с. 100–101) и стал как бы прелюдией тоталитаризма.
Но вопрос о том, какую роль сыграли общественные организации в годы войны и революции, остается спорным, и в ходе дискуссии возникают новые взгляды на эти организации.
Как «достижение» в современной историографии рассматривается сборник статей под редакцией М. Конрой «Нарождающаяся демократия в позднеимператорской России» (64). Шесть из девяти его статей посвящены земствам.
Сборник не представляет какого-то общего мнения авторов, а, скорее, нацелен на сопоставление разных мнений о возможности мирной модернизации и демократизации России. Мнения его участников разделяются по двум вопросам. Во-первых, можно ли считать развитие земского движения после 1905 г. показателем развития общественных сил в целом? Во-вторых, «усиливало ли развитие прагматического земского движения управляемость страной в целом и тем самым способствовало ли мирной модернизации страны и выживанию режима в тотальной, мировой войне?» (64, с. 35, 58).