Шрифт:
Т. Портер и У. Глисон на эти вопросы отвечают утвердительно, на последний – в статье, посвященной Всероссийскому земскому союзу («Демократизация земств во время Первой мировой войны») (64). По их мнению, история Земского союза показывает начало гражданского общества, которое могло привести к политическому и экономическому росту страны. К концу 1916 г. Земский и Городской союзы не только олицетворяли инициативу и гражданское сознание общества, но и представляли законные требования и чаяния российского либерализма (64, с. 235, 239). Правительство же было расколото между МВД и хозяйственными ведомствами, по-разному смотревшими на работу земств. Кризис управления возник из-за страха правительства перед ВЗС, полицейского вмешательства МВД в дела тотальной мобилизации ресурсов, а также инертности Государственной думы, которая не смогла осуществить реформу местных учреждений, ядром которой явилось бы введение волостных земств. Таким образом, Т. Портер и У. Глисон «придерживаются вполне классической точки зрения» (64, с. 35–36).
К. Мацузато в статье «Межрегиональные конфликты и крах царизма: Настоящие причины продовольственного кризиса в России осенью 1916 г.» выражает совершенно противоположную точку зрения (145, с. 243–300). Как пишет М. Конрой, К. Мацузато «отвергает теорию, что поляризация между правительством и обществом вызвала революции 1917 г.» (64, с. 20). По мнению К. Мацузато, правительство уже в начале войны сумело создать инфраструктуру для мобилизации ресурсов, используя земство. Но за это пришлось «платить», передавая земствам часть государственных полномочий, допустить их к регулированию железнодорожного транспорта. А беспорядок здесь стал причиной продовольственного кризиса, который был вызван местническим использованием регулирования железных дорог земскими заготовительными органами. «Если говорить коротко, – пишет К. Мацузато, – царизм пал из-за межрегиональных противоречий» (6, с. 146; 64, с. 22–23). Взяв «периферийную» тему, казалось бы, частный сюжет, японский исследователь показывает, что земства своим местничеством, своим хлебно-железнодорожным эгоизмом привели к политическому инфаркту столицу империи, а с ней и все романовское государство. Так оно расплачивалось, неосмотрительно «купившись» на легкость и быстроту, с какой можно было мобилизовать местные ресурсы на военные нужды, расплачивалось потерей традиционного контроля над местным самоуправлением. Это самоуправление фактически получило «на откуп» часть важных государственных функций «по хлебу и транспорту». В условиях разрухи, дороговизны и продовольственного кризиса земства, не усмиряемые властной государственной уздой, при недальновидной правительственной политике по закупке зерна дали волю всегда дремавшим в них местническим инстинктам, используя свои новые полномочия, чтобы удержать хлеб «для себя» в пределах своей губернии и использовать железную дорогу прежде всего в «собственных видах». В результате – продовольственный тромб, так сказать, «продогенная» (по аналогии с техногенной) катастрофа, приведшая к омертвению всего государственного организма. Но это произошло и потому, что престиж власти стремительно падал, и она не могла контролировать местнические тенденции земств, связанные с защитой ими своей экономики путем блокирования границ губерний (6, с. 36).
Таким образом, в зарубежной историографии выявился новый подход к освещению отношения земства к правительству не в рамках политической оппозиции, а как сотрудничества, хотя еще и незрелого и негативного по своему основному результату. Вместе с тем здесь затронута и проблема ослабления власти.
В литературе есть и традиционные версии краха старого режима: Россия упустила время реформ, характер и убеждения последнего монарха, противодействовавшего преобразованиям, как то считает, например, Ш. Галай (15, с. 282), разобщенность в элите, жесткая оппозиция либералов, неукорененность конституционализма в стране, тяготы войны (126, 185, 248 и др.). К этому добавляются и новые «штрихи». В годы войны, как считает У. Фуллер, дело Мясоедова и последующая «шпиономания» подорвали авторитет царской власти, стали чуть ли не важнейшей причиной падения старого режима (81). Даже «невинная» деятельность театральных работников, артистов в годы войны способствовала приближению краха царизма (111, с. 149).
П. Боброфф (31) предлагает читателям новую интерпретацию политики российского правительства в отношении Османской империи, связанной с проливами. Стремление министра иностранных дел Сазонова во что бы то ни стало добиться проливов для России, ослепило его, он потерял из виду главное – необходимость обеспечить безопасность режиму. Это была «его самая большая ошибка», способствовавшая падению режима 29 .
Новации, и отмеченные, и те, о которых из-за сравнительно небольшого объема обзора в нем не упомянуто, много говорят о зарубежном россиеведении. В нем господствует «культурная история» при явном количественном преобладании англо-американских изданий. Но и германская «русистика», как, впрочем, и французская, в которой особенно заметны Э. Карер д’Анкосс и Ф.-Ж. Дрейфус, набирает силу. Порой немецкие работы по истории России противопоставляются англоязычным, так как первым будто бы свойственна «академическая серьезность немецкой учености», а вторым – коммерческие приоритеты 30 . В Германии появилось немало серьезных исследований по российской тематике. На ученое сообщество произвело, например, большое впечатление то, что силами только ученых Гейдельбергского ун-та был издан сборник высокопрофессиональных статей (их 12) о Русско-японской войне 31 .
29
The Slavic review. – 2008. – Vol. 67. N 2. – P. 495–496.
30
The Russian review. – 2008. – Vol. 67, N 1. – P. 233–234.
31
The Russian review. – 2009. – Vol. 68, N 2. – P. 342–343.
Немецкие ученые активно сотрудничают с историками других стран, в том числе и с российскими коллегами. Но не зря, видимо, постоянно раздаются голоса специалистов о необходимости развивать международные контакты историков. Ведь иногда, хотя и крайне редко, в исследованиях некоторых зарубежных ученых проявляются не лучшие черты, бытовавшие в период «холодной войны» (87) 32 . Слышны еще и отголоски былых баталий между сторонниками тоталитарной модели и «ревизионистами» – социальными историками, критические замечания по адресу последних со стороны адептов «культурной истории», и все отчетливее – голоса тех, кто отвергает постмодернизм.
32
Slavic review. – 2007. – Vol. 66, N 4. – P. 731–732.
В свое время одной из причин перехода историков от социальной к культурной истории было их опасение, что история потеряет самостоятельность, растворится в социальных науках. Теперь опасность для нее как науки – со стороны нарративной структуры исторического познания, истолковываемого как лингвистическая структура, в которой факты – основа нарратива, – всего лишь языковые конструкции самого их исследователя.
«Технические» трудности в применении «новой культурной истории» в исследовательском процессе порой превращают в свою противоположность намерение историка познать прошлое, заговорив «на его языке». Вовсе нет гарантий, что дискурс не обратится в собственный «нарратив» исследователя, искажающий историческую действительность. Этот сбой легко может произойти, если чрезмерно довериться какому-либо одному дискурсу, не поверяя его другими.
А это – и путь к «мифоистории». Ужели история должна вернуться к тому, из чего вышла, – к мифологии? Частые обращения западных историков к вопросам о том, нужна «парадигма» или нет, какова роль теории в исторических исследованиях – не случайны. В сущности, постмодернизм отрицает возможность постижения прошлого.
В нем нет теоретической тверди, и потому надежды историков «новой культурной истории», приверженцев постмодернизма, на выработку новой теории не есть ли своего рода надежда на второе пришествие, надежда сколь спасительная, столь и бесплодная? И не потому ли так часто «второстепенные», далеко отстоящие от эпицентра событий сюжеты из российской истории становятся «главными» в ее объяснении?
Кроме того, «новая культурная история» содержит в себе, в силу ее релятивизма и безграничной тематики, некоторый соблазн для исследователя бросить в ней якорь, потому что это дает возможность улавливать ветер в свои паруса при любой перемене политических и идеологических ветров, которые еще в не столь отдаленные времена ощутимо сказывались на историках (212, с. 265), да и теперь еще дают о себе знать. Но это «ойкуменная» и, так сказать, более гипотетическая сторона «новой культурной истории». Существенным же в ней многие считают то, что она открывает широкие перспективы для изучения минувшего.