Шрифт:
– Ну… ты звала.., – начал теряться Рома.
Алёна фыркнула, как кошка:
– Звала… Больно надо, сам поплёлся. Мог и не ходить…
– Чего ты сразу-то? – Рома стоял на отяжелевших ногах, словно его подковали, как битюга.
– Сразу? – вспыхнула Алёна, – А ты прощение просить думаешь, или так и пойдёшь на свою войну?
– Какая она моя.., – грустно отозвался Рома. – А так.., прости – коли чего, только я перед тобой невиновен.
Алёна резко повернулась, глаза её превратились в узенькие щёлочки.
– А к Соньке ходили с Минькой, ходили ночью, а?
– Так из-за тебя же!
Алёна задохнулась от гнева.
– Ещё чего! Ещё чего придумаешь! И хватает наглости! Ну и кобели ж вы парни,… просто коты весенние – пакостники ! Которая поманит, а вам только и надо!
– Да, ей богу, из-за тебя! Ты же мне сказала, что Бога нет! Думаешь, я не догадался, откуда ты нахваталась… Ну, решил сам разобраться.
– А днём не мог сходить? – возмутилась Алёна.
– Днём-то ещё хуже, разнесут ведь…
– И так уж разнесли. У неё соседка сама вон – горазда. Да только втихаря, всё шито да крыто. Не на людях, как Сонька, зато уж о других язык почесать! Тень на плетень навести, дескать, вон оне бесстыжие, а мы не таки!
Они немного постояли молча. Алёна всё делала вид, что дуется, прислонившись бочком к яблоньке, поскрёбывала пальчиком по стволу. Рома слегка тронул её за плечо.
– Алён, – она только сверкнула глазами в его сторону. – Ну, Алёна…
Алёна резко повернулась.
– А ну – на колени! Становись на колени, срамец!
Рома быстро оглянулся.
– Чего ты?
– Я сказала: на колени! – говорила она негромко, притопнув на этот раз ножкой.
Но злости в её словах уже не было, разве что уязвлённое девичье самолюбие. Рома всё понял и, скрывая улыбку, наклонив голову, опустился перед ней на колени.
– Целуй руку, ну живо…
Рома взял её протянутую к нему руку, осторожно прикоснулся губами, потом прижался к ней лицом, почувствовал, как Алёна вся словно потеплела, будто была застывшая, да вдруг резко оттаяла. И он, обхватив руками её колени, прижался к ним.
– Ну ладно, ладно, – Алёна слабо оттолкнула его, – достаточно на сегодня… Ишь разошёлся – самовар. Не заслужил пока…
Рома поднялся с колен.
– Провожать-то придёшь завтра? – спросил он тихо.
Алёна выдержала паузу, потрепала концы платка.
– Посмотрю ещё на твоё поведение… Итак теперь из-за тебя к Соньке не хожу.
Но он уже знал, что придёт. Надо было прощаться, но Рома почувствовал, что ещё рано. Он неторопливо нежно обнял Алёну и поцеловал в губы, и она отозвалась на его поцелуй. И таким сладким показался он обоим. Что там яблочки с хвостиком из варенья – ни в какое сравнение не идут…
Рома проснулся на следующий день раньше обычного. Сам – никто его не будил, как прежде. Начинавшее исподволь прозревать чувство ещё неосознанной тревоги разбудило его. Вначале оно ещё не было столь сильно и ощутимо, но постепенно сознание того, что вскоре ему предстоит не только надеть военную форму, освоить службу, стать солдатом, но и столкнуться лицом к лицу с врагом, дошло до него. Ранее усвоенные в связи с этим понятия: мужество, стойкость, храбрость, героизм – приобретали теперь особый, более отчётливый, конкретный смысл. Он уже не представлял, а как бы ощущал то взрыв снаряда: дрожание земли под ногами, действие ударной волны; то, казалось ему, слышал сопение надвигающегося на него немецкого солдата: чувствовал его запах, ощущал его дыхание. От этих предчувствий у него начинало странно подводить живот, что-то там сжималось внутри, по спине пробегал холодок. «Что это, – думал Рома. – Страх? – И его охватывал ужас и стыд за себя. – Неужели я трус? – мучительно спрашивал он себя. – Неужели я хуже, чем все? Ведь вот сколько народу, моих одногодков уходят нынче со мной на войну. Или, может, у всех то же самое, тогда какие же мы солдаты? Мы простые парни, которых оторвали от дома и посылают убивать таких же… Да! Точно таких же парней… Там, у них, с их стороны идут такие же люди. Но зачем? – В конце концов он дошёл до крамольных мыслей о бессмысленности войны и понял, что окончательно распустил нюни. Тогда он возненавидел себя. – Да ты трус, трус, просто трус, Роман Романович! – почему-то назвал он себя по имени и отчеству, так, казалось ему, будет строже. – А как же отец, который уже воюет, который однажды уже был на войне и вернулся с крестом на груди и весь израненный. Он-то что же? Напрасно всё это делал? Напрасно сражался, проливал кровь?» И он начинал бодриться, говорить весело, чересчур оживлённо, чем даже насторожил мать, разговаривая с которой почти не понимал и не слышал её слов. Отвечал ей невпопад. И так чуть не дошёл до истерики. Тогда только догадался прочитать девяностый псалом, известный в народе как молитва от нападения врагов. «Живый в помощи Вышняго» – чудодейственная молитва, о силе которой он был наслышан, но как-то сам на себе до сих пор не испытывал. И вот теперь твердил её с таким жаром, с такой жгучей верой, что почти тотчас же ему стало легче, будто вдруг одолевшая его немощь неожиданно рассеялась и расступилась. Он успокоился, и, глядя на него, успокоилась Устинья, успокоились и посерьёзнели и Тишка с Оськой, которым начало передаваться слишком оживлённое настроение старшего брата, а они в отсутствие отца уже почувствовали преступную сладость свободы, за которую не последует расплаты и наказания. Отец, Роман Романович, детей не сёк – случая не представилось. Может, тогда дети и сами понимали дисциплину и имели уважение к старшим. Но отцовский широкий солдатский ремень висел в избе на видном месте, и каждый знал – для чего…
В таком вот смиренном состоянии духа Макаровы всей семьёй и вышли за ворота на улицу, и тут Роман со смущением сразу отметил, насколько все, кому предстоит сегодня уйти вместе с ним в армию, оживлены и неестественно веселы. Ему сразу всё стало ясно…
Возле ворот их ждала Алёна. Она не пошла навстречу, а подождала, пока Роман с родственниками приблизятся к ней.
– Привет, – делая вид, что случайно тут оказалась, сказала Алёна Роману, когда тот подошёл к ней и поздоровался.
Устинья, взяв за руки Тишку и Оську, намеренно приотстала, пропустив Романа с Алёной вперёд, чтобы дать им возможность поговорить. Она шла позади Ромы и Алёны, делала вид, что смотрит по сторонам, здоровается со знакомыми и родственниками дальнего родства – вроде «двоюродному забору троюродный плетень», даже что-то отвечала кому-то. На самом же деле она в который раз уже примеряла Алёну себе в невестки, зорко вглядываясь в неё. И многое ей было не по душе. Устинья Ладина происхождением была из староверческого рода, одного из тех, что после восстания 1722 года, зачинщиками которого были насельники старообрядческих скитов, в 1725 году под давлением властей вынуждены были принять троеперстие и ходить в церковь. Но порядки и нравы в семье Ладиных и поныне отличались строгостью, устойчивостью традиций и нравов, много времени уделяли домашней молитве. И хотя Устинья знала, как толкуется старообрядчество православной церковью: «Только то архиерейство и священство имеет благодать и власть апостольскую, которое без малейшего перерыва ведёт своё начало от самих апостолов. А то архиерейство, у которого в преемстве был перерыв, промежуток, как бы пустота, есть ложное, самочинное, безблагодатное. А таковое и есть лжеархиерейство у называющихся старообрядцами…», – такое толкование не могло не привести к признанию реформированной церкви. На деле же такая установка делила Русскую православную церковь надвое, рассекала живое тело Христово – тело Церкви, разделяло русский народ…
Однако же, выйдя замуж и поселившись в городе, Устинья не могла не заметить разницу между тем, как неизменными остаются устои и обычаи старообрядцев, как суровеют со временем их нравы в стремлении сохранить незыблемым древнее благочестие – что, по её мнению, оправдано наступлением новых времён, и тем, как всё легковеснее, а главное, бездушнее – становится отношение к вере у православных, к той вере, которую она лично приняла всем сердцем, всей душой и готова была за неё стоять насмерть. Божья благодать была с ней повсюду – и в церкви, где она чувствовала себя спокойно и безопасно, и в ту пору, когда носила своего первенца, да вдруг захворала, и чуть не потеряла ребёнка. И только беспрестанными молитвами её и соборованием были оба они спасены. И тогда, когда, узнав, что у мужа её после ранения в 1904 году началось осложнение – заражение крови, она поехала за триста вёрст просить батюшку Иоанна Кронштадтского помолиться за болящего Романа, а много позже узнала, что уже через три дня после этого почти совсем безнадёжный Роман Макаров пошёл на поправку. Да и в её спасении ещё во младенчестве, когда заболела она лёгочной горячкой и уже лежала без сознания, на последнем дыхании, вдруг на пятый день чтения канона о болящем младенце Устинье, открыла глаза и потянулась ручонкой к стоящему на столе чугунку с варёной картошкой.