Шрифт:
5
Володя ошибался, думая, что в судьбе Сабурова не произошло никаких перемен. Правда, Сабуровы жили в той же тесной комнатушке, еще более заставленной холстами, и основой их бюджета оставалась скромная зарплата Глаши. Но многое переменилось в жизни Сабурова.
Началось все с того, что Савченко увидел на выставке пейзаж и женский портрет, которые показались ему необычными. Он вспомнил, что как-то встретил Сабурова у Пуховых, и решил разыскать никому не известного художника. Долго он стоял в маленькой комнате перед холстами, ничего не говорил, только смутно улыбался, а потом произнес то самое слово, которое часто вырывалось у Глаши: «Удивительно!..»
Потом Савченко пришел с Андреевым; они попросили разрешения привести других, и теперь в воскресные дни комната Сабуровых наполнялась восхищенными посетителями.
Сабуров радовался гостям, охотно заводил с ними длинные разговоры, но к похвалам относился сдержанно, порой отвечал: «А мне эта вещь не нравится, начал ничего, потом напортил» или: «Видите, не удалось передать свет»… Была в этом человеке большая скромность, сочетавшаяся с верой в правильность избранного им пути. Он считал, что настоящая живопись всегда дойдет до людей и он должен не добиваться признания, а работать.
Иначе воспринимала волнение посетителей Глаша. Никогда ее не смущали ни теснота, в которой жили Сабуровы, ни другие житейские трудности, но она не могла примириться с тем, что никто не ценит, да и не знает работ ее мужа. Прежде она мечтала о чуде: вдруг придет телеграмма — Сабурова вызывают в Москву — или она развернет газету и увидит огромную статью «Рождение художника»… Хотя она не любила Володю, считала его карьеристом, все же она часто вспоминала внезапный его приход: Пухов ведь признался, что завидует Сабурову…
И для Глаши воскресные дни были торжеством справедливости. Столько лет ждала она восхищенных взглядов и того глубокого молчания, которое овладевает людьми при соприкосновении с подлинным искусством!
Сабуров подружился с Андреевым. При первой беседе выяснилось, что оба в начале сорок второго года воевали под Можайском, Андреев был артиллеристом, а Сабуров — лейтенантом в пехоте. Как это часто бывает, воспоминания военных лет их сразу сблизили. Андреев вспомнил: снег, удивительно, сколько было в ту зиму снега! В прозрачных лесах лежали убитые. А зима залезала под рубашку, к сердцу. Горели деревни, у головешек грелись раздетые женщины, дети. Злоба не давала вздохнуть. А люди все шли и шли… В конце этого разговора Сабуров сказал: «Хорошая у вас профессия — все время с людьми. А я вот сижу один и пишу. Для меня война была вылазкой — четыре года с людьми. Вместе ругались, вместе мечтали, а делились всем, даже письмами — у кого какая радость или горе…»
Андреев жил неподалеку от Сабурова, на той же улице, спускавшейся к реке, скользкой в дождь или в гололедицу, с палисадниками, с акацией, дразнящей прохожего. Когда он приходил, Глаша ставила чайник на печурку, и далеко за полночь длилась беседа.
Смеясь, Андреев говорил Сабурову: «Знаете, почему меня к вам тянет? Упрямый вы человек, любите свое дело, не уступаете. Вот это и есть настоящее. Когда я что-нибудь придумаю, бывает — смеются, говорят — ни к чему, а я если только чувствую — нашел, стою на своем»…
Андреев был коренастым, с бритой наголо головой, с острыми, пытливыми глазами. Воспитывался он в детдоме, кончил десятилетку, увлекся электротехникой, хотел учиться, но здесь началась война. Он был дважды ранен, один раз, как он говорил, с «капитальным ремонтом» — удалили осколок снаряда из брюшной полости. Участвовал в боях за Прагу, повидал Чехословакию, Венгрию, вспоминал старинные замки на холмах, виноградники, добротные крестьянские дома. Когда его демобилизовали, решил пойти в институт и неожиданно влюбился в проводницу; родилась дочка, он пошел на завод. Думал — временно, потом вернется к учебе, но увлекся работой; в свободное время сидел за книгой или в цехе над машиной, стараясь что-то изобрести.
На заводе его оценили после того, как он в нерабочее время изготовил пневматическое приспособление к станку, которое повышало производительность. Было у него и горе — умерла вторая дочка. Были и обиды — Журавлев его терпеть не мог, придумал, будто Андреев был повинен в аварии, так и написал в приказе. Теперь Андрееву стало легче — Голованов его ставил высоко, говорил: «До всего хочет сам дойти, талантливейший человек, именно такие блоху подковали…»
Сабуров как-то сказал Глаше: «Андреев чувствует живопись, никогда ему не понравится слабая вещь, я это сразу заметил. Вот Голиков хвалит решительно все, и ничего ему не нравится, просто услышал, что говорит Савченко, и повторяет… Другое дело — Андреев. Он вчера мне сказал, что ему нравится пейзаж с розовым домиком, где на первом плане песок, помнишь? Это и правда, кажется, лучший за последний год…»
Андреев однажды спросил Сабурова:
— Странное дело, почему вас не выставляют? Наверно, здесь в вашем союзе непорядок, организация плохая…
— Дело наше такое, трудно организовать, это не завод… Вы говорили о деталях с отверстием в одну десятую миллиметра. Если на одну сотую миллиметра меньше, это уж брак. Я тогда же сказал — чудеса! Но ведь такие чудеса видны через лупу. А как доказать, что Рафаэль лучше такого-то? Можно это чувствовать, понимать, но доказательств нет… Вы говорите: «организация плохая». Может быть… Но живописцу трудно оторваться от мольберта и сесть за директорский стол. Да и какой он судья? Чем он будет талантливее, своеобразнее, тем легче ошибется в оценке других. Вот и получается естественное разделение: одни делают искусство, а другие его классифицируют, раздают лавры, ставят в угол.