Шрифт:
Другие считают, что Бабеля арестовали «вообще без всяких причин» и что полагать обратное – впадать в грех приписывания логики тоталитарной машине.
Когда в девяностые годы КГБ рассекретил дело Бабеля, стало известно, что ордер на его арест выписали постфактум через тридцать пять дней. После семидесяти двух часов допросов и, скорее всего, пыток Бабель подписал признание, что в шпионскую сеть его завербовал в 1927 году Илья Эренбург и что он годами снабжал Андре Мальро секретами советской авиации – эта деталь была, наверное, позаимствована из его киносценария «Старая площадь, 4» (1939), где описываются византийские интриги среди ученых на производстве советских дирижаблей.
«Я невиновен. И никогда не был шпионом, – говорит Бабель в стенограмме двадцатиминутного „суда“ в застенках Берии. – Я оговорил себя. Меня заставили дать ложные показания против себя и других… Прошу об одном: позвольте мне завершить работу». Бабеля расстреляли в подвале Лубянки 26 января 1940 года, а его тело бросили в общую могилу. 1940-й, а не 1941-й. Даже свидетельство о смерти оказалось ложью.
Впервые я прочла Бабеля в колледже на занятиях по литературному творчеству. Преподавателем был благожелательный еврей-романист с бородкой как у Иисуса, с тягой к русской литературе и с меланхоличным чувством юмора; однажды прямо на уроке он вдруг «осознал» истину о человеческой смертности. Он показывал на каждого из нас, сидящих за круглым столом, и говорил: «Вы умрете. И вы умрете. И вы». До сих пор помню выражение лица одного из моих однокашников, добродушного отпрыска семейства Кеннеди, который все время писал одну и ту же историю – о вечно занятом корпоративном юристе, забросившем свою жену. Лицо было обалделым.
На том занятии нам задали прочесть «Моего первого гуся», рассказ о первой ночи еврейского интеллигента в расположении Красной армии во время кампании 1920 года. Он приходит на постой, и новые товарищи, безграмотные казаки, первым делом вместо приветствия выбрасывают за ворота его сундучок. Заметив шатающегося по двору гуся, интеллигент наступает ногой ему на шею, пронзает саблей и приказывает хозяйке приготовить на ужин. Тогда казаки признают в нем своего и дают ему место у костра, где он им вслух читает ленинскую речь из «Правды».
Прочтя этот рассказ впервые, я абсолютно ничего не поняла. Зачем надо было убивать гуся? Что такого замечательного в чтении Ленина у костра? Из рассказов, которые мы проходили на тех занятиях, меня куда глубже взволновала чеховская «Дама с собачкой». Особенно запомнился пассаж, что человек ведет две жизни: одну – открытую и видимую, заполненную работой, условностями, обязанностями, шутками, и другую – «протекающую тайно», и насколько легко могут обстоятельства сделать все существенное, интересное, необходимое частью именно второй, тайной жизни. На самом деле тема тайной жизни для Бабеля тоже чрезвычайно важна, но я поняла это лишь позднее.
Второй раз я читала Бабеля в аспирантуре перед семинаром по литературным биографиям. Это были дневники 1920 года и «Конармия»; я прочла их в один присест, пока в февральскую дождливую субботу пекла торт «Черный лес». Для потомков Бабель увековечил военный позор бездарной русско-польской кампании, а для меня – кулинарный позор этого торта, который на выходе из печки напоминал старую шляпу: после того как я оптимистично вылила на торт половину двухдолларовой бутылки киршвассера, органы чувств опознали в нем старую шляпу, замоченную в сиропе от кашля.
Есть книги, которые запоминаются вместе с материальными условиями чтения: сколько чтение заняло, время года, цвет обложки. Зачастую книга запоминается именно благодаря этим материальным условиям, но иногда – наоборот. Я уверена, что мои воспоминания о том дне – запах дождя и печеного шоколада, унылая квартира с ее надувной кроватью, раздвижная стеклянная дверь, через которую видны мокрые пальмы и парковка у супермаркета «Сэйфвэй», – обусловлены дневником Бабеля, драгоценным и полуутраченным.
Дневник начинается с пятьдесят пятой страницы – предыдущие пятьдесят четыре Бабель потерял. Через три дня отсутствует еще двадцать одна страница, а это целый месяц. «Спал плохо, думаю о рукописях, – пишет Бабель. – Тоска, упадок энергии; знаю, что превозмогу, когда это будет?» В следующие несколько дней, несмотря на усилия, все вокруг напоминает ему об утерянных страницах: «Крестьянин (Парфентий Мельник, тот самый, что служил на военной службе в Елисаветполе) жалуется, что лошадь распухла от молока, забрали от жеребенка, тоска, рукописи, рукописи…»
Этот дневник – не о войне, а о писателе на войне, о писателе, взахлеб вкушающем войну как источник материала. Виктор Шкловский, который изобрел теорию о том, что литературный материал всегда вторичен по отношению к литературной форме, был большим поклонником Бабеля. «У него не было отчуждения от жизни. Но мне казалось, что Бабель, ложась спать, подписывает прожитый им день, как рассказ». У Бабеля не было отчуждения от жизни – напротив, он к ней стремился, – но он был неспособен воспринимать ее иначе как материал для литературы.