Шрифт:
– Тарас Григорьевич, я есть делегат, видать вроде того, что останемся мы...
– Отобьетесь...
– пробормотал Вытягайченко и поднял коня на дыбы.
– Есть такая надея у нас, Тарас Григорьевич, что не отобьемся, - сказал раненый ему вслед.
– Не канючь - обернулся Вытягайченко, - небось не оставлю - и скомандовал повод.
И тотчас же зазвенел плачущий и бабий голос Афоньки Биды, моего друга:
– Не переводи ты с места на рыся, Тарас Григорьевич, до его пять верст бежать, как будешь рубать, когда у нас лошади замореные... Хапать нечего - поспеешь к богородице груши околачивать...
– Шагом, - скомандовал Вытягайченко, не поднимая глаз.
Полк ушел.
– Если думка за начдива правильная, прошептал Афонька задерживаясь, - если смещают, тогда мыли холку и выбивай подпорки. Точка.
Слезы потекли у него из глаз. Я уставился на Афоньку в несказанном изумлении. Он закрутился волчком, схватился за шапку, захрипел, гикнул и умчался.
Грищук со своей глупой тачанкой да я - мы остались одни и до вечера мотались между огненных стен. Штаб дивизии исчез. Чужие части не принимали нас. Поляки вошли в Броды и были выбиты контр-атакой. Мы подъехали к городскому кладбищу. Из-за могил выскочил польский разъезд и, вскинув винтовки, стал бить по нас. Грищук повернул. Тачанка его вопила всеми четырьмя своими колесами.
– Грищук - крикнул я сквозь свист и ветер.
– Баловство, - ответил он печально.
– Пропадаем, - воскликнул я, охваченный гибельным восторгом, - пропадаем, отец.
– Зачем бабы трудаются, - ответил он еще печальнее - зачем сватания, венчания, зачем кумы на свадьбах гуляют?..
В небе засиял розовый хвост и погас. Млечный путь проступил между звездами.
– Смеха мне - сказал Грищук горестно и показал кнутом на человека, сидевшего при дороге, - смеха мне, зачем бабы трудаются...
Человек, сидевший при дороге, был Долгушов, телефонист. Разбросав ноги, он смотрел на нас в упор.
– Я вот что - сказал Долгушов, когда мы подъехали - я кончусь. Понятно?
– Понятно, - ответил Грищук, останавливая лошадей.
– Патрон на меня надо стратить, сказал Долгушов строго.
Он сидел прислонившись к дереву. Сапоги его торчали врозь. Не спуская с меня глаз, он бережно отвернул рубаху. Живот у него был вырван, кишки ползли на колени и удары сердца были видны.
– Наскочит шляхта - насмешку сделает. Вот документ, матери отпишешь, как и что.
– Нет, - ответил я глухо и дал коню шпоры.
Долгушов разложил по земле синие ладони и осмотрел их недоверчиво.
– Бежишь - пробормотал он сползая - беги, гад.
Испарина ползла по моему телу. Пулеметы отстукивали все быстрее, с истерическим упрямством. Обведенный нимбом заката к нам скакал Афонька Бида.
– По малости чешем, - закричал он весело - что у вас тут за ярмарка? Я показал ему на Долгушова и отъехал.
Они говорили коротко. Я не слышал слов. Долгушов протянул взводному свою книжку. Афонька спрятал ее в сапог и выстрелил Долгушову в рот.
– Афоня - сказал я с жалкой улыбкой и подъехал к козаку а я вот не смог.
– Уйди, - ответил он бледнея - убью. Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку.
И взвел курок.
Я поехал шагом, не оборачиваясь, чувствуя спиной холод и смерть.
– Вона - закричал сзади Грищук, - не дури, - и схватил Афоньку за руку.
– Холуйская кровь - крикнул Афонька, - он от моей руки не уйдет.
Грищук нагнал меня у поворота. Афоньки не было. Он уехал в другую сторону.
– Вот видишь, Грищук, - сказал я - сегодня я потерял Афоньку, первого моего друга.
Грищук вынул из сиденья сморщенное яблоко.
– Кушай - сказал он мне - кушай, пожалуйста.
И я принял милостыню от него, от Грищука, и съел его яблоко с грустью и благоговением.
Дьяков.
На деревне стон стоит. Конница травит хлеба и меняет лошадей. Взамен приставших кляч кавалеристы забирают рабочую скотину. Бранить тут некого. Без лошади нет армии.
У здания штаба неотступно толпятся крестьяне.
Они тащут на веревках упирающихся, скользящих от слабости одров. Лишенные кормильцев мужики - чувствуя в себе прилив горькой храбрости и зная, что храбрости не надолго хватит, спешат, безо всякой надежды, надерзить начальству, богу и своей жалкой доле.
Начальник штаба в полной форме стоит на крыльце. Прикрыв воспаленные веки, он с видимым вниманием слушает мужичьи жалобы. Но внимание его не более, как прием. Ж. как всякий вышколенный и переутомившийся работник, умеет в пустые минуты существования полностью прекратить мозговую работу. В эти немногие минуты коровьего блаженного бессмыслия, он встряхивает изношенную машину.