Шрифт:
На новых для меня двух курсах философского факультета я встретил других «сокашников», и некоторые из них, например, П. Копнин, В. Келле, Д. Горский, С. Анисимов, И. Нарский, Б. Мееровский, А. Гулыга, А. Зиновьев, Ф. Кессиди в послевоенное время стали значительными научными работниками, авторами, профессорами не только в философских кругах. Секретарем комсомольской организации всего МИФЛИ стал тоже мой сокурсник Семен Микулинский (поступил в институт кандидатом партии и стал здесь ее членом). Столь ответственная занятость оставляла ему мало времени для интенсивных занятий, он должен был писать в ЦК ВЛКСМ предложения о политическом воспитании студентов, формулируя свои идеи о способах его усиления. В этом контексте я неожиданно для себя, будучи уже на четвертом курсе, стал одним из наиболее трудных объектов для такого рода усилий.
Практическая дипломатия, особенно при резких ее поворотах и политическом их оправдании, – весьма опасный феномен с точки зрения воспитания молодежи. Именно такая ситуация возникла, когда за несколько дней произошел переворот в отношениях с фашистской Германией. Вчера ее поносили все средства СМИ, а сегодня в Москву приезжает Риббентроп и заключает договор о ненападении (23 августа 1939). И я совсем потерял внутренний контроль, когда практически через месяц (в сентябре 1939) с той же ненавистной фигурой был заключен даже договор о дружбе. Многие историки утверждают, что этот договор, в отличие от первого, был совершенно ошибочным, демобилизующим советский народ и армию. Партийное руководство принялось яростно его оправдывать. На сессии Верховного Совета Молотов объявил агрессорами Англию и Францию, а Германию – страдающей стороной, защищающейся от «агрессоров». (Менее чем через год, напомним, Германия сокрушила Францию, захватив «попутно» Бельгию, Нидерланды, Норвегию.) Польшу, уже оккупированную Германией (и СССР), Молотов объявил совершенно прогнившей и заслуживавшей ликвидации как государство. Последовали приветственные телеграммы Сталина Гитлеру и т. д. Взбесившись, я записал в своем дневнике резкое осуждение договора, речь Молотова назвал насквозь софистической и, слава богу, ничего не писанул о Сталине. В дальнейшем я продолжал дневник, мало уже касаясь политики, забыв о записи сентября 39-го. Когда в следующем году нас перебрасывали из общежития на Усачевке в общежитие на Стромынке, я забыл дневник, а его нашел один мой сокурсник по истфаку и сдал в комитет комсомола. Я был очень удивлен, когда где-то в сентябре-октябре 1940 г. меня вызвали в комитет комсомола и члены комитета стали расспрашивать меня о моих взглядах на международную ситуацию и т. п. Я отвечал вполне правильно, в духе официальной линии, пока Семен не сказал: «Хватит с ним играться. А вот что ты писал в дневнике в прошлом году?» Я вспомнил ту роковую запись, растерялся и что-то лепетал, а комитетчики разоблачали меня, оттачивая свое партийно-комсомольское оружие. Обсуждение закончилось страшной для меня резолюцией: «За двурушничество и осуждение последних мероприятий партии во внешней политике исключить из комсомола».
Хотя «двурушничество» было закономерным явлением и следствием навязанной официальной идеологии и носило, в сущности, массовый характер, я глубоко переживал свое моральное падение, ибо говорил (например, на избирательном участке) не то, что писал в дневнике. Минимально мне грозило исключение из института, но я надеялся (конечно, тщетно) вернуться на исторический факультет. Не один месяц меня воспитывали в райкоме комсомола, был выделен специальный инструктор, и я, конечно, полностью прозрел и выразил сожаление о необдуманной и легкомысленной записи в дневнике. Однако дело мое все равно было передано в горком ВЛКСМ, а там первый секретарь, заглянув в мой дневник, сказал: «Э-э, да у тебя нутро гнилое!» – и исключил меня из комсомола. Это была уже весна. И месяца через два-три началась война.
Ненависть к фашизму была столь велика, что множество студентов МИФЛИ через день-другой после речи Молотова, объявившего об агрессии Германии против СССР, бросились в наш военкомат записываться добровольцами. Я тоже был среди них. Призывались отдельными группами и направлялись на различные службы. Немало студентов стали «чекистами», задача которых состояла в охране подмосковных военных и хозяйственных объектов и борьбе с возможными немецкими парашютистами. Из философов моего курса здесь оказались Ю. Карпов, его жена А. Серцова, Н. Сенин, О. Яхот. Более значительная группа во главе с С. Микулинским отправилась под Смоленск воздвигать различные препятствия, помогая прибывавшим туда войскам задерживать наступавшие немецко-фашистские силы. Военная ситуация, как теперь многократно описано и изображено в ряде фильмов, развивалась столь быстро, что из «строителей» стали отбирать в солдаты – по здоровью и политическим факторам, направляя их в воинские части. Например, Ф. Кессиди, рвавшемуся туда, не оказали «доверия», как греку, и бедный Феохар вынужден был вернуться в Москву и оттуда отправиться в родной Тбилиси, так и оставшись вне армии. Самые надежные стали солдатами с различной военной судьбой. Некоторые, как Келле, пройдя госпиталь, вернулись еще в 1944 г. в университет. Немало было и погибших. Едва ли не печальнее стала участь тех, кто оказался в плену и вернулся после него на учебу. Окончить факультет им, как А. Арзаканяну и С. Анисимову (он, раненый, попал в плен уже под Сталинградом), им удалось, но, имея дипломы об окончании факультета, несколько лет они не могли устроиться ни на какую работу. Оказался в плену и С. Микулинский. Как-то ему удалось скрыть свою партийность и, будучи евреем, представиться то ли русским, то ли украинцем. Попав после войны в фильтрационный лагерь, он был отпущен из него по ходатайству ряда бывших студентов МИФЛИ, справедливо напомнивших партийным органам о его активнейшей роли вузовского секретаря комсомола в МИФЛИ. Вернувшись в университет, Семен стал именоваться не Руфимовичем, а Романовичем и занялся историей биологии.
Другая группа студентов МИФЛИ, в которую включили и меня, была отправлена где-то уже в конце июля в Бронницы (сравнительно недалеко от Москвы) в 139-й запасный зенитный артиллерийский полк. До конца сентября мы осваивали зенитные орудия и были переброшены в Москву. Но в октябре, как известно, немецкие армии подошли уже к дальним подступам Москвы. Из зенитных орудий был сформирован 694-й противотанковый истребительный полк, в различные батареи которого вчерашние курсанты отправились в качестве командиров орудий. Я тоже стал одним из командиров третьей батареи. Уже 12 октября полк в составе 16-й армии К. Рокоссовского дислоцировался под Волоколамском. Более месяца, когда немцы готовили свое завершающее наступление на Москву (операция «Тайфун»), мы стреляли по их самолетам и осваивали противотанковые гранаты и бутылки с горючей смесью («коктейль Молотова»). Тяжелый бой с танками, которых сопровождали автоматчики, полк и наша батарея приняли 17 ноября в начале той немецкой операции. Этот бой не раз был описан в печати (впервые в «Вечерней Москве» 26 сентября 1966) и транслирован по телевидению. Я был награжден орденом Боевого Красного Знамени, ифлиец, наводчик последнего неподбитого орудия батареи Ефим Дыскин стал Героем Советского Союза. В дальнейшем в том же полку и в той же должности командира уже иного противотанкового орудия на юго-западном фронте я участвовал в отражении танковой атаки и был награжден медалью «За отвагу», но на следующий день в августе 1942 г. при минометном налете был тяжело ранен в бедро.
После операции в госпитале где-то за Волгой меня отправили на долечивание в Москву, где я оказался к началу 1943 г. и явился на философский факультет уже МГУ, где одна группа 4-го курса продолжала учебу с начала февраля 1942 г., когда немецкие войска отогнали от Москвы. За несколько месяцев я сдал остававшиеся предметы философского факультета и пять государственных экзаменов: диамат, истмат, историю философии, политическую экономию, историю ВКП(б). Дипломных работ тогда, как и в несколько последующих лет, не было. О профессорах и преподавателях факультета буду говорить в дальнейшем. Получив статус нестроевика, в октябре того же 1943 г. я поступил в аспирантуру кафедры истории философии, которую возглавлял Б. С. Чернышев. В 1944 г. она стала именоваться кафедрой истории западноевропейской философии, поскольку в том же году появилась кафедра истории русской философии.
Аспирантское, и тем более последующее, погружение в философию, как и расширение восприятия и осмысления конкретной жизни во множестве ее аспектов, естественно, открывало всё новые горизонты социальной действительности и философской жизни. Специфичность духовной атмосферы советских времен, как ни в одну другую эпоху, заключалась в тесном переплетении политических и идеологических факторов, в зависимости от которых вспоминались и выявлялись те или иные философские идеи.
Они были утрачены, забыты в армейские времена, но в еще большей мере – в результате давления идеологии, которая в первую очередь требовалась и на экзаменах, и еще более на госэкзаменах. Всякая идеология, даже религиозная (в особенности сугубо монотеистическая, как христианство) в определенной степени взывает к тем или иным философским идеям, вырываемым из системного интеллектуального контекста. Изгнание Лениным группы выдающихся философов, которых он считал антимарксистами (что было, конечно, верно, и сами они этого не скрывали), идеалистами и, следовательно, представителями «поповщины», террористическое гонение на служителей церкви, повседневная антирелигиозная пропаганда требовали новой духовной пищи для масс. Мавзолеизация мумии Ленина создавала новый культ, призванный разрушить религиозные, одновременно стремясь к максимизации роли марксистской идеологии.