Шрифт:
Видя великую скудость и неустроение российского бытия, сыновья смеются над отцами и перестают почитать их, как только входят в разум. Чему вы можете нас учить — спрашивают они, когда сами живете хуже всех в свете?
А отцы сокрушаются сыновней непочтительностью и винят во всем немцев да литовцев, что заполонили Москву прельстительными шелками да сукнами, винами да латынскими книгами. А более того — вредными россказнями о том, что в немецких странах будто бы живется так легко и вольготно, что каждый мужик более сам себе господин, чем на святой Руси — князь или боярин.
Тимоша слушал дьяка и почти во всем с ним соглашался. А если что и казалось молодому подьячему несправедливым, то только поначалу. Поразмыслив, Тимоша убеждался в правоте дьяка Ивана.
Мало кому поверял свои тайные мысли Иван Патрикеев. Днем, чуть ли не с первых петухов, сидел он в приказе, а по вечерам либо сумерничал с Тимошей, либо, засветив огонек, читал книги. Был дьяк в латынском и в немецком языках искусен и потому читал не «Четьи-Минеи» и не «Месяцеслов», а те самые книги, что провозили в Москву тайно латыне да люторе.
Так прошел год. Съев с Тимошей не один фунт соли, Иван Исакович с легким сердцем посоветовал брату отдать за его нового друга единственную дочь Наталью. Сыграли свадьбу. Сообща Патрикеевы и Тимоша купили на Варварке избу. Молодые обзавелись кое-каким скарбом и зажили своим домом небогато, но и не бедно.
Через два года забегали по избе ребятишки-двойняшки — сын да дочь.
Вроде бы жить Тимофею да радоваться, ан — нет: не оставляли его стародавние мечты, а более того — одолевала его гордыня, думал: «Да будь я царем разве так правил бы я государством? Разве было бы у меня столько несчастных, обманутых, обиженных, голодных, бедных, покинутых и забытых? Разве стояли бы у начал государства злокозненные, лукавые, жадные, трусливые?»
И от мыслей этих становилось ему все немило. Не хотел видеть ни жену свою, ни детей.
Хотел одного — дойти, доискаться, как, почему, зачем так все устроено, что неправда душит правду, неволя душит свободу, зло давит добро.
Долгими зимними вечерами собирались они втроем: Тимофей, Костя да дьяк Иван. Думали, рядили, спорили до хрипоты — расходились, не придя ни к чему.
Снова собирались, снова спорили — и опять расходились, не добившись истины. И все же постепенно нашли они нечто, казавшееся им всем бесспорным. Они согласились с тем, что царь, бояре и патриарх — слуги дьявола, ибо живут они не по божеским заповедям, а вопреки им, и каждодневно нарушают заветы Спасителя, убивая, грабя, обманывая несчастных людей, оказавшихся под их нечестивой властью. Они согласились с тем, что только в татарских ханствах да в турецкой и кизилбашской земле у персиян такое же, как на Руси, своевольство султана, ханов и шаха. А в других странах — будь то император, король или герцог — всякий свободный человек находит подмогу и защиту у себе подобных — посадский в ремесленном цехе, барон — среди других баронов — и тем своеволие монархов решительно пресекается.
Однако же более всего задевали их за живое несправедливости, кои допускали власть предержащие по отношению к ним самим.
— Возьмите, например, князя Бориса Александровича Репина-Оболенского. Пять лет верховодит он в семи приказах враз. Да ведь в одном нашем Кабацком — сколь дела! А у него и Сыскной, и Иконный, и три палаты Оружейная, Золотая, Серебряная — и что всего хлопотней — Приказ приказных дел, в коем от одних челобитий — можно ума лишиться, — говорил Иван Исакович.
— Князь Борис хоть неглуп, — продолжал Тимоша, — а вот прислали нам взамен его боярина Шереметева, дак он, я чаю, не всё из того понимает, что ему подьячие говорят.
— А ведь уже, почитай, пятнадцать лет из приказа в приказ пересаживают Федора Ивановича доброродства да боярства его ради, продолжал начатую мысль Патрикеев. За эти годы боярин Федор уже в десятом приказе сидит. Был он и в Печатном, и в Аптекарском, и в Большой Казне, и в Разбойном, хотя, мнится мне, фиты от ижицы не отличит Федор Иванович, а уж ежели попадет к нему в руки «Благопрохладный цветник» или же «Проблемата», то сочтет сии врачевательные писания за псалтырь или требник.
— И как такое возможно, — взрывался Костя, — един человек во десяти лицах! Одно дело загубит, тут же ему другое предоставляют — порти и это!
— А все оттого, что в России испокон ладу не было, — говорил Патрикеев и Тимоша с Костей кивали согласно.
А бывало, устав от споров, сидели они тихо и кто-нибудь из молодых подьячих мечтательно говорил:
— А что, братцы, вот если бы кому из нас фарт вышел — в Венецию или в Лондон попасть, а?
— А в Обдорск или в Берёзов — не хочешь? — невесело усмехаясь, говорил Патрикеев. И друзья умолкали, понимая, что хотя до Берёзова дальше, чем до Венеции — попасть туда не в пример проще.
И так уж у них получалось, что чаще, чем многим иным попадали им в Москве иноземцы. А становилось их все более и более. Ехали в Москву офицеры, рудознатцы, аптекари, литейщики, лекари, купцы — крутились по приказам, искали людей, кои могли бы им помочь в их делах.
Дьяка Ивана, знающего по-латыни и по-немецки, часто зазывали на беседы с иноземцами, и он от этого не отказывался — любил порасспрашивать гостей о чужих землях. А потом обо всем услышанном пересказывал Тимоше да Косте. И так как повторялось это не раз и не два, а многажды — жили молодые подьячие не известно где — то ли в пресветлом Российском царстве, надоевшем им хуже горькой редьки, то ли в богопротивных немецких землях, на которые до смерти хотелось хоть бы одним глазком взглянуть, а там — будь что будет: в Обдорск ли, в Берёзов ли — всё едино.