Шрифт:
А кроме жалости мучила царя тревога: на кого оставляет царство? На этого младеня, что плакал безудержно, содрогаясь рыхлым, не по летам тучным телом?
И глядя на единственного сына, коему оставлял он все города и веси, леса и поля, реки и озёра, бояр и дворян, купчишек и мужиков великого и славного Российского царства, что раскинулось на полсвета от чухонских болот до Пендинского моря и земли Камчатки, и от Студёного окияна до Кизилбашских гор, подумал царь: «Очаруют, изведут, а паче того явится новый Гришка Отрепьев и отымет у Алёши всё, что оставляю». Ибо с малых лет — как помнил себя — боялся Михаил Федорович дурного глаза, волшебного слова, наговоров да чародейства. Еще маленьким слышал он, как мягко ворочался под полом дедушко-домовой, слышал, как шушукались в темных углах дворцовых комнат серые бабы-кикиморы. Уже юношей — на соколиной охоте — сам видел лешего — зелёного, обросшего рыжей бородой. Мелькнул леший на краю чащобы, захохотал филином и сгинул с глаз. Кинулись за лесным чудом ловчие, загонщики, сокольничъи, да и остановились на опушке, у буреломов — кони всхрапывали, гончие псы визжали и прижимались к ногам лошадей, но в лес за лешакам не шли. На божьих тварей глядя, покричали да посвистели охотники, проехали у края леса да и повернули восвояси. А уж сколько ведьм стащили по его приказу в пыточную избу — того и не счесть…
Однако более колдовства боялся Михаил Федорович подыменщиков — воров, кои подыскивали под ним московский трон, на котором сидел он сам-первой. Не был сей трон для него наследственным, прародительским и потому всякий боярин ли, князь ли, который хоть как-то к прежним царским родам прикасался, был для Михаила Федоровича ох, как опасен.
А ещё более было воровских шпыней-мужиков, казачишек, гультяев без роду и племени, что нагло влыгались в чужое имя и объявляли себя Рюриковичами.
Немногие годы прошли, как изловили и казнили псковского вора Сидорку, объявившего себя новым — третьим уже — царевичем Дмитрием Ивановичем. Поймали двух воров в Астрахани, выдававших себя за внуков царя Ивана Васильевича, якобы происходивших от старшего сына Грозного — Ивана. И многие людишки в то крепко уверовали, хотя всему народу было известно, что царевича Ивана Грозный убил железным посохом и никаких детей у убиенного не осталось.
А от царя Федора Ивановича — хилого и немощного недоумка — осталась скитаться по степным юртам добрая дюжина смутьянов, вводивших в сумление царским своим происхождением доверчивых казаков и инородцев.
И уж совсем недавно в Самборе, у Карпатских гор, объявился ещё один подыменщик — сын царя Василия Шуйского — Семен. Как после всего этого оставить младеня Алёшу на престоле? Одна надежа — собинный друг — Борис Иванович Морозов, муж в государственных делах велемудрый и рукою твердый.
Михаил Федорович, уже как сквозь пелену, поглядел на Бориса Ивановича. Морозов стоял прямо, глядел сурово. «Слава тебе, господи, подумал умирающий, — хоть один человек возле меня оказался, на кого могу и жену с детьми и державу оставить».
Собрав последние силы, сложил государь персты, благословляя сына Алёшу на царство. Деревянными, стылыми губами прошептал:
— Борис Иванович, тебе сына приказываю, служи ему, как мне служил.
Борис Иванович пал на колени, ткнулся носом в бессильно упавшую руку государя.
Патриарх Иосиф, неслышно ступая, подошел к постели исповедать и причастить умирающего.
Новый царь тотчас же разослал во все государства гонцов и послов, чтобы известить о кончине отца и о собственном благополучном восшествии на престол.
И вомчались послы и гонцы: в Швецию — к королеве Христине, в Польшу к королю Владиславу, в Англию — к королю Карлу, во Францию — к Людовику, в Молдавскую землю — к господарю Василию, в Турцию — к султану Ибрагиму.
К турскому царю Ибрагиму велено было ехать стольнику Степану Телепнёву да дьяку Алферию Кузовлеву.
Телепнёв и Кузовлев третью неделю сидели на худом подворье в крымском городе Кафе, не зная толком; кто они — послы или пленники? Татары никого к ним не пускали и со двора ни им самим, ни их слугам ходить не велели. Корм послам давали скудный, вина и вовсе не давали. От таких дел, от бескормицы и умаления чести большой государев посол Степан Васильевич Телепнёв почернел лицом и лишился голоса. Страшила неизвестность, посоветоваться было не с кем. Дьяк Алферий, до того три года просидевший в Поместном приказе, в бусурманской земле отродясь не бывал и посольских обычаев совсем не знал.
Да и вообще с самого начала все было худо в этом треклятом посольстве. В Бахчисарае — не только хана, визиря не видели. Продержали послов для укора, без всякой надобности возле ханской ставки два месяца. Бесчестили и пугали, обделяли всем, чем можно, даже воды и той вдоволь не давали. Телепнёв понимал, что пока крымский хан не снесется с султаном дороги послам не будет. Так оно и вышло. Через два месяца вывели татары послов во двор, посадили на коней и, окружив, будто полонянников, погнали на юг — в Кафу. В Кафе снова поместили на худом дворе и велели ждать фелюгу, какая пошла бы через Русское море в Царьград.
Послы томились, не зная, что будет дальше. Хотели одного — скорее добраться до места. Ехали они к султану не только с вестью о кончине Михаила Федоровича, но и с жалобой на Магомет-Гирея — крымского хана, султанского подручника, коий в минувшие 6152-й и в 153-й от сотворения мира годы, а по магометанскому счету в 1024-й и 1025-й, набегал из своего крымского улуса на украины Московского государства и, поруша шерть, сиречь договоры, воевал грады и веси многими людьми безо всякие пощады.
Надо бы было ехать к султану иным путем, да иного пути не было позаседали всюду султанские недруги и в Царьград никого не пускали. А татары знали, с чем едут московские послы, и то им было не в честь, что едут московиты хотя и не него на самого, а на его старшего брата, но все же мимо хана султанскому величеству челом бить и оттого ярились ещё более, однако совсем послов не пустить не могли — ходили у султанов под началом без малого два века.
За долгую дорогу, да за докучливое двухмесячное сидение в Бахчисарае, обо всем послы друг с другом переговорили — и жили в Кафе, как в дурном сне — маялись пуще прежнего.
Однажды — близко к полуночи — стукнули в дверь тайным, условным стуком: сперва один раз, потом быстро два и чуть пождав, снова — один.
За день послы высыпались до помутнения разума, и потому ночами ворочались без сна, ожидая невесть чего. И потому и здесь оба враз встрепенулись, и Кузовлев спросил;
— Чул?