Шрифт:
Она смочила водой мои губы.
— Бедный маленький старый мореход [61] .
Это сравнение показалось мне непонятным, и теперь оно не стало яснее. Я никогда не видел альбатроса, уже не говоря о том, что никогда не убивал альбатроса стрелой. Меня всегда беспокоили люди, которым нравятся литературные параллели. Стихи и рассказы, которые они читали, что–то значили только для них и не имели практически никакого отношения к действительности. Но она была романтична, моя баронесса, и, наверное, я любил ее именно за это. Возможно, я чрезмерно погружен в науку. Я знал многих великих поэтов. И мало кто из них показался мне нормальным здоровым человеком. Что касается новой школы Т. С. Элиота [62] и ее попыток прославить язык и нравы трущоб, то у меня все это вызывает отвращение. Я наслушался подобной дряни на родине, когда люди вроде Мандельштама и Маяковского использовали жаргон, чтобы порадовать своих красных покровителей. Я не вижу ничего хорошего в том, что футбольные хулиганы и мелкая шпана возводятся в ранг полубогов.
61
«Сказание о старом мореходе» — поэма С. Колриджа, написанная в 1797— 1799 гг. Основной эпизод мистического сюжета — убийство альбатроса, ставшее проклятием для моряка.
62
Томас Стернз Элиот (1888–1965) — американо–английский поэт–модернист, драматург и литературный критик.
Баронесса прикрыла лампу, когда я объяснил, что свет вреден моим глазам. Может, я хотел, чтобы она мне почитала? Я спросил, можно ли отыскать на корабле газету, предпочтительно английскую. Леда где–то видела каирскую «Таймс». Она отправилась на поиски. Не знаю, кто меня раздевал, но на мне была чужая пижама. Я попытался найти свою одежду, чтобы выяснить, не осталось ли в карманах кокаина. Но одежду, по–видимому, унесли на дезинфекцию. Я задумался, почему назначен такой короткий срок карантина. Теперь стало очевидно, что все опасались паники из–за сыпного тифа. По этой причине мой приступ объяснили истощением и перевозбуждением. Я тогда был слишком наивен и не мог понять, как часто власти руководствовались в своих действиях сиюминутной выгодой.
Леда вернулась и принесла газету. Там было полно новостей о мирных конференциях и политических решениях. Нашлось несколько упоминаний о России: мистер такой–то собирался вступить в переговоры с мистером Лениным или мистером Троцким. Более содержательными оказались обычные отчеты из Лондона: король побывал на строительстве нового дирижабля, Ллойд Джордж произнес очередную речь, в которой проявился его крайний радикализм, в конечном счете уничтоживший и его, и его партию. Звучало немало предостережений о разгуле социализма в Англии. Германии уже угрожало красное нашествие, как и Франции и Италии (там Ватикан вступил в союз с коммунистами). Страдания России почти никого ничему не научили. Неужели люди и впрямь завидовали нашей смертельной борьбе? Я сказал Леде, что хотел бы услышать о победах людей, а не об их безумии. После этого она почти сразу прекратила чтение.
Еще два дня я лежал в каюте капитана, пил безвкусный бульон, принимал мерзкие лекарства. Наконец старательный медик с одутловатым лицом, который брезговал ко мне прикасаться, объявил, что я здоров. Миссис Корнелиус к тому времени переехала в Перу и остановилась в «Паласе». Корабль покинул Скутари и достиг европейской части города, мои бумаги и вещи были продезинфицированы. Я мог покинуть «Рио–Круз» когда угодно. Джек Брэгг помог баронессе подыскать временное жилье в немецкой семье, неподалеку от артиллерийских казарм. Мое помещение располагалось ближе, в центральной части Перы. В этой части доков Галаты не было такси (Галата и Пера находились на Босфорском берегу понтонного моста), и мне посоветовали воспользоваться общественным транспортом. Капитан Монье–Уилльямс пожал мне руку и пообещал, что мой багаж переправят в отель. Я передал наилучшие пожелания Томпсону и Брэггу, уже сошедшим на берег, потом упаковал маленькую сумку, все еще чувствуя слабость, прошел по палубе опустевшего «Рио–Круза» и спустился по трапу на каменные плиты пристани. Оказавшись на твердой земле после длительного перерыва, я долго не мог привыкнуть к позабытым ощущениям. Сержант провел меня через ограждение, мимо серых респектабельных таможенных контор, мы вышли на оживленную улицу, где здания оказались с виду гораздо менее презентабельными — ободранная побелка, рваные плакаты, осыпающаяся краска, разбитые окна. Сержант приподнял руку, в которой держал мелкую монету.
— Вот там вы можете сесть в трамвай, — сказал он и указал на грязный зеленый знак. — Вам нужен номер один.
Он развернулся и зашагал прочь. На холмах еще было светло, а внизу уже лежал туман.
На мгновение я почувствовал себя всеми покинутым. Я с огорчением подумал, что капитан мог бы поступить и повежливее — по крайней мере, приказать матросу сопроводить меня до отеля. Позже, однако, я почувствовал благодарность за этот новый опыт. Посреди нового города всегда лучше остаться в одиночестве — так можно быстро узнать дорогу, выяснить, на каких языках говорят местные жители, и так далее. Французским я владел слабее всех прочих языков, но обнаружил, что этих знаний вполне достаточно. Я вспомнил почти все слова, когда начал обращать внимание на знаки и рекламные объявления. Половина была на французском. Номер 1, как мне сказали, шел до Гран Шамп де Морт, кладбища для иностранцев. Мне нужно было сойти на Пти Шамп. Я ждал на узком грязном тротуаре, окруженном десятками ветхих зданий, пытаясь сберечь свои вещи. Дома, расположенные на причале, закрывали мне вид на гавань, но я мог разглядеть отдельные мачты и трубы и осмотреть Галатский мост. Потоки людей перемещались по нему взад и вперед, между Стамбулом и Галатой. У остановки трамвая было несколько магазинов с грязными окнами, там продавали дрянную мебель, старинные безделушки, лампы и столы с инкрустацией. Со всех сторон двигались толпы, медленно, но на удивление оживленно. Именно такого многообразия я и ожидал: турки, армяне, белые, евреи, русские, а еще моряки из всех крупных европейских стран. Однако ни один белый человек не мог пройти по улице и нескольких ярдов — почти сразу же рядом появлялись докучливые еврейские нищие. Как ни были увечны эти евреи, они все равно тянули к прохожим искривленные пальцы.
Мрачные улицы, уводившие вверх, к Пере, казались таинственными ущельями. Во многих проулках виднелись огромные лестничные пролеты — настолько резким был подъем. Там ютились самые разнообразные нищие, продавцы ковров, масла, конфет. Кое–где мальчики на велосипедах, к которым были привязаны автомобильные клаксоны, пытались пробраться сквозь скопище автомобилей, ослов, арб, изящных экипажей и даже портшезов. Эти переулки насквозь провоняли лошадиным навозом, собачатиной, человеческой мочой, кофе, жареной бараниной, табаком, специями и духами. Женщины в чадрах были почти столь же многочисленны, как мужчины, их глаза сверкали сквозь прорези покрывал, как камешки на дне реки. Я знал, что иностранцам не следовало проявлять интерес к турецким дамам, и старался не встречаться с ними взглядами. Я и так боялся, что мне перережут горло из–за золота. Не стоило рисковать из–за пустяков.
В конце концов, потрескивая и звеня, к остановке подошел грязнозеленый трамвай номер 1. Его медные и деревянные детали были покрыты такими вмятинами и царапинами, как будто вагон побывал на передовой. Когда я попытался подняться на подножку, то попал прямо в гущу толпы. Отовсюду внезапно появились турки в фесках, греки в котелках, армяне в каракулевых шапках. Меня понесло вверх, и времени хватило только на то, чтобы отдать серебряную монету за билет первого класса с французской надписью. Проводник небрежно забрал деньги, взял меня за руку и потянул в заднюю часть трамвая, где было меньше людей. Когда я начал садиться на одну из деревянных скамей, со всех сторон послышалось возмущенное шипение. Черные глаза ярко сверкали из–под покрывал. Я с ужасом понял, что оказался в секции «только для дам». Проводник увидел меня. Он закричал по–турецки, сурово указывая на знак, почти совершенно стертый, который было невозможно прочесть. Покраснев, я в конце концов устроился возле благородного черкеса в длинной шинели с патронташами на груди и мягких сапогах для верховой езды. Черкес держал на коленях портфель и поглаживал длинные седые усы, которые спускались ему на грудь, словно хвосты мохнатых грызунов. Он смотрел в окно на уличные толпы. Я сказал ему по–русски: «Доброе утро!», но ответа не получил. Заморосил дождь. Трамвай сильно трясся, останавливался, затем продолжал тягостное путешествие по крутым, извилистым улицам. Со всех сторон вагон окружали люди — мужчины и женщины, юноши и девушки, в перемещениях которых не было никакого смысла. Большинство носили какие–то западные одеяния, иногда сочетавшиеся с восточными, все казались не особенно чистыми. Но по крайней мере я наблюдая обычную жизнь — жизнь, которую я видел, скажем, на задворках Санкт–Петербурга и в своем родном Киеве до войны. Хотя турки и были побеждены, но они продолжали заниматься своими обычными делами. Им не приходилось осторожно ползать, в ужасе озираясь и поминутно опасаясь лишиться жизни и свободы, а ведь именно так теперь жили люди во многих русских городах. Я оценил контраст, ведь Пера была главным русским кварталом Константинополя. Многие мои соотечественники все еще носили свои мундиры. Другие ходили в костюмах типичных московских и петербургских фасонов. Аристократы и крестьяне были здесь равны — в России такому не бывать. Все отчаянно нуждались в паспортах или работе, все искали кого–то, кто мог бы купить остатки их сокровищ.
Я легко узнавал их не только по одежде, но и по потерянным взглядам, недоуменным выражениям лиц, неуверенным движениям. Я опустил руку в карман и сжал рукоять пистолета. Я слишком долго смотрел на подобные лица и не хотел, чтобы мое лицо снова стало таким же.
Удаляясь от берега, наш трамвай приблизился к встречному вагону, мчавшемуся вниз по склону. Я решил, что столкновение неизбежно. Однако два транспортных средства разминулись, они сильно раскачивались на узкой улице, едва не соприкасаясь. Громкий скрежет, скрип и звон колокольчиков чуть не оглушили меня. Наш трамвай резко свернул налево и почти тотчас же сделал поворот направо. Я был потрясен, сбит с толку, напуган, но все равно счастлив снова оказаться в городе — неважно, насколько странным он был. Повсюду я видел хлипкие деревянные здания в несколько этажей, зачастую некрашеные, их основания пострадали от многочисленных землетрясений. Мне казалось, что дома вот–вот обрушатся. Но время от времени из–за них появлялся великолепный исламский купол мечети, которая стояла, как скала, в течение многих столетий. В другом месте я разглядел мраморные башни и небольшой зеленый парк, повсюду внезапно возникали группы тополей, кипарисов и сосен. Мы преодолевали неровные, почерневшие участки, где здания были уничтожены огнем. Виднелись груды щебня, как будто после артиллерийского обстрела, новые здания, недостроенные, а потом, очевидно, брошенные. Кое–где уже раскалывались и рушились грандиозные современные фасады. Пера могла бы стать огромным павильоном захудалой кинокомпании. То, что представлялось значительным, требовало ремонта; то, что выглядело внушительно, оказывалось иллюзией; то, что казалось наиболее театральным, вероятно, составляло величайшую архитектурную ценность в городе. Этому новому гетто, куда настойчивые султаны сгоняли своих иностранных гостей после соглашения с генуэзскими торговцами в шестнадцатом столетии, позволяли существовать. Оно составляло яркий контраст с мусульманским городом на противоположном берегу Золотого Рога. Я то и дело видел Стамбул в промежутках между зданиями, когда трамвай сворачивал в разные стороны. С Перы открывался великолепный вид на древний Константинополь. Город напомнил мне изящного дремлющего калифа, окруженного чувственной роскошью, не замечающего шума, бедности и вони, от которых его отделяет только небольшое пространство воды и несколько узких мостов.