Шрифт:
Ни один вопрос о том, каким именно способом мы попадём в светлый демократический рай, не получал сколько-нибудь определённого ответа – любые вопросы падали в этот поток, подобно камням, и исчезали бесследно, оставляя на поверхности его речей лишь быстро угасающие круги. Это было всё равно, что пытать оракула или гадать на картах: ответы носили столь отвлечённый характер, что могли быть истолкованы как угодно. Что обычно и происходило с вопрошавшими: каждый старался увидеть в словах генсека ответ на свои чаяния и находил его, убеждая себя в том, что оракул имел в виду именно это. А так как страна, подуставшая от бессмысленной деспотии КПСС и Железного занавеса, жаждала свободы – понимаемой максимально широко – то все сошлись на том, что именно о ней вещает их пророк. «Я пришёл дать вам волю!..»11
Сначала его слушали с недоверием и восторженным ужасом. Казалось невозможным, чтобы человек, облечённый властью, действительно имел в виду то, что говорит: гласность, перестройка, ограничение диктата партии… Потом самые смелые (ими оказались журналисты) попытались повторить эти мантры публично, и – о чудо! – им ничего за это не было!
И тут Остапа понесло. Или, если говорить словами самого Горбачёва, процесс пошёл. Выползло на свет всё, что десятилетиями пряталось в тёмных щелях забвения, загнанное туда страхом преследований. Все застарелые пороки и зловонные язвы режима подверглись публичному обсуждению – страна превратилась в гигантскую прачечную, на всём пространстве которой мылось, полоскалось и вывешивалось на всеобщее обозрение заскорузлое и свежее грязное бельё. Железный занавес был сокрушён, и через границы в обе стороны хлынули потоки авантюристов и мошенников, за которыми вскоре последовали наиболее предприимчивые граждане с плетёными клетчатыми торбами.
Ещё год-другой – и станут обычным делом спортивные сумки, туго набитые пачками рублёвых или долларовых купюр: так будет перевозиться выручка от сомнительных операций. Улицы старинных городов покроются струпьями коммерческих ларьков и палаток, площади и стадионы – язвами вещевых рынков, сочащимися зловонным криминалом, который, в виду полной безнаказанности, примется поглощать самых молодых, отважных и сильных, сколачивая из них банды. Этим бандам, наводящим ужас на подконтрольные территории, скоро станет тесно на вещевых рынках, и тогда оргпреступность примется за промышленность – сначала местную, средней руки, потом и за крупную – но не затем, чтобы вдохнуть новую жизнь в старые заводы и сделать их прибыльными. Всё это требует знаний, вложений, дисциплины и, самое главное, времени. А жить красиво хочется уже сейчас! И промышленные гиганты, гордость советской индустрии, в цехах которых десятилетиями ковалась мощь державы, будут разобраны на запчасти и распроданы в страны третьего мира, превратившись в дорогие иномарки, уродливые особняки за трёхметровыми заборами, пухлые кошельки и побрякушки для самых доступных красоток. Остатки могущества СССР осядут в банках по всему миру – главным образом, в тех, которые гарантируют своим клиентам тайну вкладов и минимальные налоги…
Но всё это будет потом. Пока же народ с наслаждением обживался в новом для него пространстве демократии и свободы слова, ещё не догадываясь, какую цену придётся за это заплатить.
……………………………………
Так миновали осень, зима и весна. Марго, и без того довольно замкнутая, совсем ушла в себя. И, судя по обрывкам воспоминаний, подолгу без особого интереса пялилась в телевизор, так как всё, что она могла вспомнить об этом времени, это фрагменты тех странных прямых эфиров, во время которых экстрасенсы «лечили» страну посредством телевизионных сеансов, «заряжали» воду и снадобья, заботливо выставленные перед экраном легковерными согражданами. Возможно, жаргонное словечко лечить, которым сегодня обозначают процесс нудных увещевательных разговоров, родом как раз оттуда…
Ещё она писала стихи – ночи напролёт металась в скомканной постели, перемывая в голове груды словесного песка в поисках того единственного самородка, в котором засияет искомый смысл, а потом нанизывая эти самородки на ожерелья строк. Её мысли были заняты этим почти постоянно – то немногое, что сохранила память об этом времени, это – помимо ночных бдений – ощущение себя, идущей по улице и складывающей стихи. Они не сохранились, эти исчёрканные вдоль и поперёк записные книжки. Но иногда, если жизнь любезно подсовывала дежавю – особое солнечное пятно на занавеске, связанное с ним сочетание запахов или звуков – толща памяти выталкивала на поверхность с самого дна давно забытые строчки, вроде этих:
Уходят в землю родники мои –
В глубины, в тайны, в запертые храмы.
И там, у сердца раскалённой раны,
Кипят в забвенье… или в забытьи?
Я стала степью – и ровней, и проще.
Вот только где испить теперь воды?
Когда невзгоды вырубили рощу
Стремлений чистых, честных, молодых –
Уходят родники…
Её одиночеству способствовало и то обстоятельство, что друзья юности как-то все вдруг обзавелись семьями. Они, конечно, и теперь были рады встречаться – может быть, даже охотней, чем раньше, когда для этого достаточно было набрать номер или просто выйти из дома: ведь только лишившись чего-то, мы начинаем сознавать его подлинную цену. Но их мысли и время теперь почти без остатка принадлежали дому. Навещая друзей, нянча их новорождённых детишек, Марго ещё острее чувствовала себя отрезанным ломтем и, стыдно признаться, немного завидовала этим житейским заботам, таким далёким от её поэтических грёз.
………………………………….
Словом, она плыла по течению, бросив вёсла, и равнодушно созерцала проплывающие мимо берега. Так, в один из июньских дней, её лодку прибило к Лилькиному берегу – наверное, потому, что Лилька, одна из немногих её однокурсниц, никуда не уехала из города и тоже оставалась незамужней.
По правде говоря, выходить замуж Лильке было незачем – ну, разве что ради удовлетворения естественной потребности свить собственное гнездо. Едва ли её избранник, кем бы он ни был, мог сделать её счастливей, чем была она в доме своих родителей (если не рассматривать вариант со сказочным принцем). Она и не спешила, хотя кое-какие романтические эпизоды в её жизни время от времени всё-таки случались. Но Марго сомневалась, чтобы у Лилькиных кавалеров были хоть какие-то шансы, потому что составить её счастье мог только человек, чьи щедрость, доброта и чувство юмора были соизмеримы с её отцом, дядей Вахтангом, он же Ваха, или Вахо, как любовно звала его жена. А теперь, как известно, таких не делают. Наверное, по принципу контраста, в виду полной невозможности встретить второго дядю Вахо, Лильке нравились парни байронического склада – томные страдающие эгоисты, непонятые гении. Чувство, которое она к ним испытывала, было сродни материнскому, и эти печорины самозабвенно плакались ей в жилетку, однако дальше этого дело не шло.
Несмотря на щедро расточаемое дочери обожание – а, может, как раз из-за него – у дяди Вахо имелся единственный пунктик, который ужасно осложнял Лильке жизнь: она обязана была до восьми вечера вернуться домой. Все её мольбы, истерики и протесты ни к чему не приводили – отец был непреклонен. «Я уже давно совершеннолетняя!» – вопила Лилька из прихожей. «Серьёзно? Ты думаешь, убийцу или насильника это остановит? Будешь показывать ему паспорт?» – отвечал дядя Вахо из своей комнаты, или из курятника, или из огорода, смотря по тому, куда он удалялся, очередной раз отрезав нет на её просьбу задержаться чуть подольше. Но Лилька не оставляла попыток.