Шрифт:
Степанов жил на двенадцатом этаже, один; дети теперь наведывались к нему редко – свои заботы; в одной комнате пытался работать, освободив крохотный пятачок на письменном столе, захламленном старыми верстками, записями и корреспонденцией; вторая комнатка, заваленная книгами (стеллажей не хватало), горнолыжными ботинками, альпинистскими пуховками, мыслилась как спальня, хотя обычно обваливался он у себя в кабинете на узенькую кушетку, застланную буркой, которую ему подарил на Домбае Миша Лотоков, самый ранимый и нежный черкес изо всех, кого так любил Степанов; больше разве что любил Магомета Конова, но тот не черкес, тот человек мира, личность особой ковки, таких бы менеджеров нам с миллион – не дали б завалить перестройку… За что нам такой удел: отдавать на закланье молоху нищей и злобной зависти лучших людей страны?!
– Посмотри, что в холодильнике, – сказал Степанов, – а я выдам пару звонков, газета идет в печать, мои работают до утра…
В холодильнике было три плавленых сырка, немного масла, несколько яиц и два ломтика колбасы. В морозилке лежала ледянющая бутылка «Посольской», две свекольные котлеты и куриная нога.
Жаль Митьку, подумал Костенко, хотя он сам избрал свой удел; неужели все люди творчества обречены на одиночество? Живут в себе, внутри постоянно движется что-то, ищет выхода, мучает; я-то его не всегда могу терпеть, а как женщина? Ей другое потребно, ей хочется всегда и во всем покорной ясности, надежности, изначальных гарантий… Да, «гарантии» скорее мужское понятие, завязано на политику и бизнес… Политика – одно; мужчина и женщина – другое, непересекаемость… Кто это сказал: «Только гений не боится жены»? А-а, это Митька вспоминал Твардовского…
Костенко включил газ, вымыл сковородку, порезал тоненько плавленые сырки, положил их в расплавившееся масло (какой-то неестественно белый цвет, раньше было желтое, да и теперь на базаре бабы желтое продают, сбитень, только стоит двенадцать рублей кило), отодвинул письма, нераспечатанные еще конверты, блокноты с летящими Митькиными записями и накрыл стол:
– Митяй, жду!
Тот пришел через пять минут, разлил по рюмкам, кивнул на маленькое полароидное фото длинноносой голубоглазой женщины в очках:
– Давай за нее… Татьяна… Чудо… Единственная – после Нади, – кого я любил… Люблю…
– Расстались?
– Да…
– Твердо?
– Не от меня зависит… «Старость – это большое кораблекрушение»… Знаешь, чьи слова?
– Нет.
– Де Голля… Сказал моему партнеру по бизнесу Ачексу Масковичу, тот у него начальником разведки Северного фронта был…
– Давай за светлую память Левушки Кочаряна жахнем, Митяй…
– Мы ж пили…
– Он заслуживает того, чтобы повторить, – штучный был человек…
Жахнули; прошло медленно, с теплом; Костенко подошел к плите, разбил яйца:
– Сейчас сказочной яичней угощу; по-прежнему сам кормишься, бедолага; смотри, в старости надо режим блюсти, откроется язва – не встанешь.
– «Жизнь моя, иль ты приснилась мне». За одну такую строку поэт обречен на бессмертие…
Костенко поставил сковородку на стол:
– Давай с пылу, с жару… Вкусней небось, чем если по тарелкам раскладывать…
– Ужасно рад, что ты позвонил, Славик… Я днем парю, а здесь, ночью, один, отдаю концы…
– Переезжай к нам…
– Я особь прячущаяся, Слав… Мне себя постоянно слушать надо: заворочается что внутри – я мигом к машинке… Спать вам с Манюней не дам…
– Слушай, Мить, помнишь, в восемьдесят первом, когда я позвонил после убийства Федоровой, ты сказал, чтоб я в это дело не лез, голову сломаю… Объясни, отчего так резанул?
– Думаешь, помню?
– Надо вспомнить.
– Черт его знает… Время было зыбкое, Славик… Не было в нашей истории более мягкого и безотказного человека, чем Брежнев… Когда у его сослуживца по Молдавии, у предсовмина Рудя, сын умер, Виталик, аспирант Бауманского училища, похоронен рядом с Высоцким, кстати говоря, Брежнев приехал на панихиду и плакал, как ребенок… Он злого близким не делал, Слав… Чем мог помочь – помогал, если, конечно, удавалось к нему пробиться… А – глядишь ты, и в Чехословакию войска ввел, и в Афганистан, и Сахарова при нем сослали, и Некрасова с Ростроповичем и Барышникова страна лишилась…
– Трагедия тоталитаризма: великой страной правил неграмотный человек…
– Ты, кстати, на Ваганьковское сходи… Посмотри могилу Щелоковых… Две гильзы: и она застрелилась, и он… Там же и могилка бабки, матери его жены… Осталась сиротой, беспомощная, неухоженная… Повесилась…
– Щелоков, кстати, был не злобный… Старался добро делать… Но разве это качество определяет лидера и его команду? Добрый человек – не профессия, а данность…
– Злодей – хуже, – отрезал Степанов. – Знаешь, когда Брежнев пережил свою первую трагедию? Молодым еще человеком… Дочь, десятиклассница, сбежала из Кишинева с артистом цирка Евгением Милаевым… Да, да, тот, который потом Героем Соцтруда стал… Почти одногодкой Брежнева был и уволок девчонку из дома первого секретаря молдавского ЦК… Представляешь? Скандал… И, говорят, именно Щелоков предложил это дело не таить, а сразу же доложить Сталину… Расчет был сметливый – у вождя дочь Светлана номера откалывала, сын Василий пил по-черному, а Яков и вовсе в плен попал… Тиран жалел тех, кто оказывался в его ситуации, норовил приблизить – хоть в этом был человечен… Кстати, незадолго до гибели Федоровой я видел, как Цвигун в Доме кино ей руку целовал… А ведь к Федоровой, говорят, не только дочь вождя заезжала, но и те, кого она любила… И в это же время ваши забили до смерти андроповского человека в метро… Свара… А Щелоков и Цвигун – дети гнезда Леонидова… Понимаешь, какая передряга была? Видимо, поэтому я тебе и сказал это… Кстати, ты книжку Вики Федоровой читал?
– Конечно, нет!
– Могу дать.
– Где достал?
Степанов удивился:
– Разве не говорил? Вика подарила, Зоина дочь, я ж ее в Америке нашел…
Костенко отодвинул бутылку:
– Митяй, больше не пьем… Я тебя сейчас допрашивать стану, ладно? С меня даже хмель соскочил: она ж – свидетель!
Сняв пиджак, он набрал свой номер, сказал Маше, что задержится у Степанова, поинтересовался, кто звонил, удивился тому, что капитан Строилов два раза спрашивал, не терпится резвунчику, и, положив трубку, придвинулся к другу: