Шрифт:
Потом еще до конца страницы она писала только одно слово: „умер, умер, умер….“. Строчки западали вниз и вправо, и последний раз слово „умер“ ушло за пределы листа.
На знакомой радиоволне ведущий объявил концерт памяти Джо Дассена. Чувственный, проникновенный голос француза тихо вопрошал: „Et si tu n existais pas. Dis-moi pourquoi j existerais?“ – Если тебя нет, скажи, зачем мне жить?“.
Сентиментальный французский шансон, давно знакомый, услышанный далеко не в первый раз, вдруг поразил Лизу своим личностным обращением к ней, именно к ней. Вопрос был очень актуальным. Она ухватилась за него и стала повторять вслух: „Зачем, зачем мне моя жизнь?“, запивая вопрос глотком крепкого бренди. И опять, в сотый раз мысли ее закрутились по знакомому „маршруту“.
„Гошка позвал меня, доверил свои последние дни, а я сбежала. А сколько раз я сбегала и раньше от друзей, любимых, пропадала надолго или навсегда, неожиданно, без объяснений? И еще оправдывала свои поступки тем, что мне нужно, мол, творческое одиночество. Господи, а что такого замечательного я творила, чтобы оставить позади себя верных друзей, влюбленного в меня мужчину, недоумевающего, растерянного, в полном непонимании и даже обиде. Почему, в самом деле, я всю жизнь боялась, не хотела слишком крепких привязанностей? Наверное, я бежала от ответственности, потому что дружба и любовь – это прежде всего большая ответственность, а значит и необходимость тратить много времени. Ну, а на что я потом, свободная и независимая от дружбы и любви тратила это время? На поиски новых привязанностей? Вроде, нет, во всяком случае, не специально. Тогда, чего же я искала всю жизнь? Или сам процесс поиска меня так увлек, что я и не заметила, как стремление к невидимой цели, неопределенной по существу, стал для меня гораздо более привлекательным, чем сама цель, чем ее достижение или хотя бы ее четкие обозначения. „Да здравствуют пловцы, плывущие, чтоб плыть“, – сколько раз я как заклинание повторяла это, оправдывая свои сумасбродные скитания.
Я думала, что вольна и свободна в своем пространстве, а на самом деле моя жизнь получилась, как этот странный танец фламенко: постоянное движение, ограниченное кругом. Он задан свыше и из него не выйдешь. Судьба, случай, рок, провидение, предопределенье, воля Божья, воля собственная, – сколькими словами можно объяснить отдельное событие в жизни и всю жизнь человека?
Спешила, спешила, а вот в нужный момент опоздала. С другой стороны, нужно ли было мне, да и Георгию быть вместе в самый, самый последний его миг? Подать стакан воды, держать руку, ощущая, как его холодеющие пальцы перестают отвечать на пожатие? И кому это больше нужно, уходящему в мир иной, или остающемуся здесь, на земле? Остаться, чтобы вечно испытывать чувство вины. Но я же не знала точно, когда это случится…
Едва подумав или прошептав это, она резко подняла голову от стола и сказал вслух громко и четко: „Не ври самой себе. Ты с самого начала знала, что конец близок. Ты знала и неделю назад, что это может случиться в любой день, в любую минуту. Ты сбежала от него больного, умирающего, как когда-то сбежала от молодого и здорового“.
Болел затылок, затекли руки и ноги в неудобной позе. Она с трудом встала, не удержалась и повалилась снова в кресло. Она была пьяна, и ей хотелось плакать. Но вместо плача у нее снова вырвались звуки, похожие на собачий вой. Он закрыла рот ладонями, боясь, что кто-нибудь с улицы услышит ее, и продолжала тихо скулить.
А потом вдруг быстро накинула крутку, надела кроссовки и выбежала из дома. Старясь ступать не слышно, покачиваясь от слабости, она по-старушечьи засеменила к морю. Крадучись, перебежала освещенную автостраду не через подземный туннель, а поверху, надеясь, что в такую пору здесь не будет машин, никто не заметит ее, и стала спускаться вниз, к пляжу. Там она сняла обувь и вступила на холодный утрамбованный песок у самой воды. Мелкие редкие барашки волн слегка омывали ее ступни и тут же виновато убегали обратно. Она пошла быстрее, как будто боясь опоздать к месту встречи. Потом она уже неслась по пустынному пляжу. Камешки, песок и осколки ракушек попадали под голые ступни и застревали между пальцев. „Андалузский пес, бегущий по берегу моря“, – вспомнилось ей название фильма Буннюэля. В названии скрывалась какая-то аллюзия, относящаяся к бывшему другу, Сальвадору Дали. Кажется, тот сильно обиделся, и они разошлись окончательно. „Черт возьми, эти цитаты, лезут, лезут“, – зло шептала Лиза и продолжала бежать.
Она задыхалась, грудь сдавило болью, она едва передвигала отяжелевшие ноги. Вскоре она уже не могла бежать, а только еле-еле шла, с трудом вытаскивая ступни, застревавшие в мокром песке. В темноте, навалившейся на землю и море, она часто попадала ногой на кромку волны, а отойдя подальше, натыкалась на громадные валуны, собранные вдоль пляжной полосы. Она продолжала идти, пока не почувствовала непреодолимую усталость и сильный холод в босых ногах. Промокший тяжелый подол шерстяной юбки отвис до пят. Где-то на периферии сознания, у нее мелькнула мысль, что надо бы вернуться, но, шатаясь, она брела дальше. Вконец обессилев, спотыкаясь онемевшими от холода ногами о валуны и выброшенные морем коряги, она внезапно упала навзничь.
Возможно, она на мгновенье потеряла сознание, а очнувшись, поняла, что лежит на ворохе водорослей, уткнувшись спиной в старый пень давно срубленной пальмы, головой в сантиметре от мощного камня. Ступни упирались в деревяшку в форме рогатины. Тело было сжато с двух сторон.
„Ну, вот и славно. Я – всего лишь черта, линия, диаметр лично моего круга. Вот он, предел моих возможностей. Как я раньше его не измерила?“, – с удивлением подумала Лиза. Она лежала, не двигаясь, глядя в небо, которое быстро затягивалось облаками. Они закрыли звезды и луну, ветер неожиданно переменил направление, а первая же сильная волна достала ее холодной пеной.
Лиза лежала и плакала, жалобно подвывая. „И правда, где-то скулит брошенная собака, – подумала она. – А может, это бедный щенок, которого Племяшка принесла домой, и который убежал от нас? Надо встать и идти на голос, и я обязательно найду его“. Лиза попыталась подняться, но не смогла и продолжала лежать. Слезы растекались по щекам, смешиваясь с солеными брызгами моря и редкими пока каплями начинающегося дождя. Ее охватывала та острая жалость ко всем и всему живому, которая с необъяснимой силой нападала на Лизу еще с юности, и которую Гошка, знакомый с этим ее состоянием, прозвал „мировой скорбью“. Постепенно вселенская жалость перешла на конкретные объекты. Ее разрывала жалость к умершему Гошке, истерзанному болезнью. Почему-то ей было жалко и вполне здорового мексиканца Гонсалеса, даже холеного Клауса, других мужиков, искренне любивших ее, вполне замечательных добрых людей, которых она покинула, не испытывая чувства вины. Жалко было и давно усопшую Зинаиду Терентьевну, мать Гошки, и любимую Племяшку Ольгу, и прочно забытую, но когда-то любимую и неразлучную московскую подругу Таньку, которой за все годы написала лишь пару открыток. Очень жаль было своих родителей, которых почти и не помнила. Жалко было и себя тоже, но тут, жалость смешивалась со злостью.