Шрифт:
Я ел и молчал.
А Фёдор Григорьевич тоже ел, но успевал рассказывать, как он впервые приехал сюда десять лет назад с геологической партией. Целых два года они бродили в тайге, вдали от жилья… Мошкара их жрала — и не сожрала; в речке на переправе они тонули — и не утонули; пожар в тайге их захватил, но они сумели выбраться. У них проводник был старый якут — все тропы в тайге знал и мог вывести геологов в любое место, куда им понадобится.
Мама слушала его будто внимательно, но мне казалось, она думает о чём-то другом. Она катала хлебные шарики и время от времени поглядывала на Фёдора Григорьевича, и тогда он замолкал на секунду и не сразу продолжал; как они самостоятельно отправились в поиск, заблудились и старик проводник еле-еле отыскал их в каменном лабиринте, в каких-то горах — они называются Токко…
Борщ мы доели как раз в то время, когда проводник уже нашёл их группу и повёл обратно, на базу экспедиции. Мама убрала со стола глубокие тарелки и подала второе — котлеты с картофельным пюре. Когда и котлет не стало, Фёдор Григорьевич достал трубку и кисет, хотел набить её табаком, но тут взглянул на наш будильник:
— О-о!.. Мне пора, к сожалению…
Мама непременно хотела, чтобы он ещё выпил чаю с её пирогом сладким, но Фёдор Григорьевич покачал головой и поднялся. Конечно, взрослым всё можно. Можно из-за стола вставать, когда обед ещё не кончился…
— Нет, спасибо, — сказал он маме. — В другой раз, Нина Игнатьевна, а сейчас никак не могу. Перед совещанием мне надо материалы посмотреть, подготовиться к выступлению. Предстоит небольшое сражение…
Но уходить ему, кажется, без пирога не хотелось. Ведь человек, когда торопится, одевается быстро, не держит в руках полушубок, не говорит:
— Значит, Нина Игнатьевна, я вам позвоню в больницу. Вы у себя будете?
— У себя. До шести вечера я у себя или в лаборатории. Но меня позовут, я предупрежу.
— Хорошо. Только… вы не забудете наш уговор?
Она ему ответила почему-то очень тихо:
— Нет. Не забуду.
На прощание он и мою руку потряс, наклонил голову, чтобы лоб не расшибить о косяк, и перешагнул через порог. Мама вернулась к столу.
— Он разве болен? — спросил я.
— Болен?.. Фёдор Григорьевич?.. Нет. А почему ты вдруг так решил?
— Чего же тогда звонить в больницу?
— По делу, — коротко ответила она.
Я замолчал и только теперь заметил, что мамина тарелка с борщом осталась почти нетронутой. Значит, так, поболтала ложкой, хотя работала наравне с нами и сама хвалила борщ всякий раз, когда открывала новую банку и готовила его. И котлету не доела…
— Ты что же? — сказал я. — Меня всегда заставляешь есть, даже когда я нисколько не голодный, а сама?.. Сама почему?.. Я в другой раз тоже не буду, как бы ты ни заставляла!
Мама посмотрела на меня и потёрла пальцами лоб.
— Женя, мне с тобой надо очень серьёзно поговорить. Рано ли, поздно ли…
Ну, опять!.. А я-то вчера удивлялся, что она мало говорит про двойку, и радовался, что так вышло. Мама, значит, на сегодня перенесла… И я уж убедился: если «серьёзно поговорить», то ничем не поможешь, всё придется выслушать, хотя я и заранее знаю, что она скажет.
Я вздохнул и сказал:
— Ну давай…
Мне жалко её стало — так она волновалась. Всё время причёску взбивала рукой, и на лице у неё выступили красные пятна, и на шее красные пятна. Нет, она, наверно, не про двойку… Про что же? Уж начинала бы…
— Ты знаешь, Женя, что я осталась одна, когда тебя ещё на свете не было?
Я молчал, слушал. Конечно, знаю. Она же сама рассказывала мне, что мой отец очень крепко её обидел, они поссорились, он уехал, и с тех пор они не встречаются, не пишут друг другу писем. Она мне рассказала про это, когда я начал ходить в школу и спросил у неё, почему мы с ней только вдвоём, а не так, как другие ребята. Тогда я ещё спросил: а из-за чего они поссорились так сильно, что не могут помириться? И мама сказала: «Он не хотел, чтобы у нас был ты». Ну, раз он не хотел, чтобы я был, и никогда потом не хотел увидеть меня, узнать, как я живу, — я тоже не хотел больше про него узнавать. Чего же мама опять о нём вспоминает?
— Да… Мы с ним расстались как раз за полгода до тебя. А теперь тебе уже десятый… И мне тридцать один. А женщине очень трудно одной. Ты этого, конечно, не можешь понять, а я-то знаю. — Она отодвинула от стола стул и обеими руками опёрлась на спинку. — Я… я выхожу замуж. Фёдор Григорьевич — он будет жить с нами. Он очень хороший человек, ты и сам убедишься в этом очень скоро. И для тебя это будет хорошо. В доме нужна мужская рука. Со мной ты совсем разбаловался.
Она говорила, я молчал.
Вот о чём она — «серьёзно поговорить». Я не понимал: почему же это мама долго была одна? А я?.. Мне, например, никого не надо. Мне и с ней было хорошо. Я думал, что и ей хорошо со мной. Оказывается, нет. Она сейчас ждала, что я отвечу. Хотела, чтобы я сказал: пускай, ладно… Пусть он живёт с нами. А я не мог этого сказать! И всё… Фёдор Григорьевич и без того мне не нравился, а тут ещё он отнимает у меня маму. У меня ведь никого, кроме неё, нет. Ни бабушки, как у других ребят, ни тётки, ни дедушки. Зато Фёдор Григорьевич теперь будет! Вовка, мой товарищ в Москве, рассказывал, у него был чужой отец. Это ещё хуже, чем совсем без отца жить!