Шрифт:
Анна Ивановна выглядела бледной тенью самой себя. Алексееву она напомнила его жену – не столько внешностью, лишенной обаяния, свойственного Марусе, сколько общей утомлённостью, упадком сил, читавшимся и в позе, и в восковой, застывшей неподвижности черт. В такие минуты человек отсутствует, даже если сидит за столом напротив тебя и вяло ковыряется в тарелке.
Впрочем, мамаша осталась глуха к состоянию дочери. Возбуждённая заработком, сразу после сеанса гадания она бодро выгнала родную кровиночку на мороз – за продуктами. Алексеев вышел следом – проводил брата, съездив с ним до пожарной каланчи на Екатеринославской, обратно приехал «верхом на ваньке», затем прогулялся до табачной лавки братьев Кальфа, купил папирос и долго курил, стоя на углу под фонарём, несмотря на скверную погоду. Смеркалось, ветер крепчал. Снежная каша заваривалась всё круче, превращаясь в натуральный буран. Когда стоять на ветру сделалось невыносимо, он вернулся на квартиру – и в прихожей, снимая ботинки, слушал, как дочь докладывает матери сдавленным шёпотом:
– Телятины два фунта – двадцать восемь копеек. Хлеба пшеничного на пять копеек, лука на копейку. Крупы гречневой фунт – десять копеек...
Алексееву сделалось неприятно. Стараясь не привлечь к себе внимания приживалок, он прошел в кабинет, служивший ему спальней, и час, а то и два читал «Потонувший колокол», после чего задремал. Разбудили его приглашением к ужину.
Гречневая каша удалась на славу – мягкая, рассыпчатая. Телячье жаркое таяло во рту. Мелко иссеченные солёные огурцы купались в густом подсолнечном масле. Графинчик тёк слезой: хочешь, не хочешь, а возьмёшь и нальёшь. Но временами Алексеев не чувствовал вкуса. Тайком, из-под опущенных ресниц он следил, как Неонила Прокофьевна орудует вилкой и ложкой – ножом она не пользовалась – как поднимает рюмку и ставит обратно на стол. Его не покидало ощущение, что гадание продолжается, что каждое мелкое действие приживалки обнажает что-то в его прошлом, настоящем и будущем, вскрывает нерв, готовый откликнуться острой болью.
– Это Заикина обучила вас такому способу гадать?
Алексеев шевельнул блюдце с огурцами, переставил свою рюмку ближе к краю стола, приподнял и опустил графин, после чего выразительно уставился на мамашу. Та скрытничать не стала, кивнула:
– Она, матушка. Она, благодетельница!
– Не сразу, – прошептала дочь. – Сначала...
– Вы были мебель, – доброжелательно подсказал Алексеев.
– Мебель...
Неонила Прокофьевна засмеялась густым басом:
– Стань сюда, Нила, сядь туда, Аннушка! Подойди к окну, отойди от окна...
– Как я сегодня? – давил Алексеев.
– Ой, глаз у вас! – мамаша шутливо погрозила ему пальцем. – Ох, и глаз! Всё насквозь видите...
– А когда вы мне гадали, мебелью был Юрий?
– Всё насквозь, – согласилась Неонила Прокофьевна. – В самую мякотку.
– Но главную работу делали вы, правда? Двигали, переставляли, меняли местами? Вы двигали вещи, чтобы Анне Ивановне открылось наше будущее? Как открывалось Заикиной?
– Заикина...
Мамаша пригорюнилась:
– Елизавета Петровна не только в будущее заглядывали. Они советы давали: чему быть, того не миновать, а что у Бога на коленках, то и подправить можно. Если, конечно, сподобит Господь, подморгнёт левым глазиком. За советы хорошо платили, щедро...
Сапожник, вспомнил Алексеев. Саквояж, переставленный с пола на стул. Еврей в ресторане «Гранд-Отеля». Руки вытворяют со столовым прибором то же самое, что опытный шулер творит с колодой карт. Нет, так и с ума спрыгнуть недолго. Нельзя же в каждом встречном-поперечном усматривать гадателя?!
– А вот если бы я спросил...
– Не надо, – выдохнула дочь.
– Спрашивайте, – великодушно разрешила мамаша.
– Вот, к примеру, есть такая пьеса: «Потонувший колокол».
– Я душевно извиняюсь... О чём пиеса-то? О любви?
– И о любви в том числе. Мастер-литейщик хочет отлить лучший колокол в мире. Дело не в колоколе, это скорее символ, мечта, страсть. Нечто новое, что мастер создаст даже ценой собственной жизни, даже если новому суждено утонуть в озере времени...
Анна Ивановна наклонилась вперёд:
– Как красиво вы говорите!
– Любовь, – напомнила мамаша. – Когда про любовь?
– Мастера любят двое, фея и его жена. Фея ради мастера готова спуститься с горних высот в плотский мир, пожертвовать своей свободой. Жена не понимает стремления мужа к вершинам, считает его неудовлетворённость блажью, убийственной прихотью помрачённого рассудка. В сущности, обе вяжут литейщика по рукам и ногам, обе хотят его спасти – каждая по-своему – и обе спасти его не могут.
– Умер, бедненький? – ахнула дочь.
– Увы. Но я хотел спросить о другом. Вот, допустим, я решился бы поставить эту пьесу на театре... У меня есть жена, актриса. Заметьте, хорошая актриса, с большим талантом. Какую роль я отдал бы ей – фею или жену мастера?
Он внимательно следил за мамашей. Разгорячённая водкой, расслабленная доверительным разговором, Неонила Прокофьевна сама не заметила, что уже приступила к знакомым пертурбациям: посуда менялась местами, горка каши сгладилась под ложкой, превратилась в плато, вилка раздвинула огурцы, создав в середине блюдца масляное озерцо...
Вместе с её действиями менялось выражение лица Анны Ивановны.
– Букке, – произнесла младшая. – Бокке...
– Что вы сказали?
– Букке, бокке, хейса, хву!
– Повторите, пожалуйста!
– Букке, бокке, хейса, хву! Толстый бык храпит в хлеву, тёлка дурня горячит, шею вытянув, мычит...
– Холля! – подхватил Алексеев. Пьесу он знал наизусть. – Хусса! Хейюххей!
– Всюду стало веселей...
– Всех один зажег порыв, все живут наперерыв! Вы полагаете, я отдам жене роль эльфа?