Шрифт:
В ту же минуту вся страна пришла к убеждению, что ее правительство состоит из эмигрантов, испытывает чувства, подобные чувствам эмигрантов, и будет вести себя соответственно. Еще не означая окончательного осуждения, оценка эта положила начало роковому охлаждению. Оставались палаты, на которые можно было рассчитывать, чтобы остановить правительство и если не внушить ему чувств нации, то хотя бы заставить его услышать ее голос. Палаты, как надеялись, не изменили своей миссии.
Бюро приняли закон как акт справедливости, ибо даже либеральная партия хотела сохранить лишь принципы Революции, а не ее злоупотребления. Но, принимая сам закон, депутаты выказали возмущение изложением мотивов, потребовали удалить мотивировку и выразили недоверие министру, который ее написал и произнес.
Комиссия, изучавшая закон, преисполнилась раздражения и действовала под воздействием этого чувства. Она приняла закон с изменениями, незначительными в отношении содержания, но существенными в отношении морального значения. Так, слово реституция заменили словом передача: оно изгоняло мысль о неотъемлемом праве эмигрантов на возвращаемое им имущество. Государство, еще владевшее имуществом, его лишь передавало, дабы положить конец страданиям, облегчение которых было в его власти. Из статьи закона, относившейся к имуществу, переданному в пользование приютам и амортизационному фонду, были удалены слова в настоящее время, и таким образом отменили обещание на будущее. Наконец, докладчику предписали составить доклад в духе, противоположном духу мотивировки министра.
Докладчик выступил в палате 17 октября и разругал Феррана за всё, что тот сказал. Он объявил, что основной задачей является восстановить, насколько возможно, общественное доверие, пошатнувшееся от неосторожных слов министра. Определить меру вины и заслуг в нашей великой Революции невозможно, ибо пришлось бы исследовать и поведение тех, кто своим дурно понятым рвением приблизил несчастья монархии и Франции. Король обещал видеть во Франции единую семью, состоящую из его чад, и не должен, равно как и не следует пытаться делать это за него, устанавливать между ними оскорбительные различия. Говорят, будто он в глубине души питает некие сожаления, но на самом деле он может иметь в глубине души только твердую волю сдержать свои обещания, а самым священным из них было обещание чтить собственность любого происхождения.
Доклад был тверд и суров и содержал прямой урок, адресованный тому, кто сидел гораздо выше, чем министр. За докладом последовало обсуждение проекта. Оно оказалось долгим и бурным и заполнило весь конец октября. Закон был вотирован с поправками комиссии, при почти единогласном осуждении речи Феррана.
Все эти события наполнили волнениями октябрь и ноябрь 1814 года. Умиротворение, наступившее после первых законодательных дискуссий, сменилось бурным раздражением обеих партий – и эмигрантов, и революционеров. К последней партии примыкали уже не только вотировавшие, но и бывшие имперские чиновники, военные, умеренные либералы и значительная часть буржуазии, задетая притязаниями знати и духовенства. Раздражение тех и других выплескивалось в газетах, хоть и подцензурных, и парижские листки являли собой необычайно живую картину.
С приближением зимы многие видные деятели вернулись в столицу, и полиция не спускала с них глаз. Это были Маре, Коленкур, Монталиве, Шампаньи, Савари, Лавалетт и другие. Они не составляли заговоров, но жили в своем кругу и не могли огорчаться неуклюжести правительства, которое считали враждебным себе. Их хотели бы заставить покинуть Париж, но не осмеливались. Одно обстоятельство весьма занимало полицию, и хотя в действительности ничего не значило, но являлось предметом всего ее внимания. Некоторые маршалы, которые должны были находиться в своих губернаторствах, один за другим возвращались в Париж, впрочем, случайно и без политического умысла. Упоминали Сульта, Сюше, Удино, Массена и Нея. Сульт приехал, чтобы ходатайствовать о пенсии, и, как мы увидим, был совершенно неопасен для Бурбонов. Сюше, главнокомандующий двух испанских армий, находился в Париже только потому, что обе его армии были распущены, и теперь считался самым подходящим кандидатом на должность военного министра. Массена приехал за патентом о натурализации и быстро уехал обратно в Прованс. Удино задержался в Париже лишь на несколько дней, а вот Ней так и остался в столице.
Этот маршал, наиболее обласканный двором и принимавший поначалу эти ласки весьма охотно, внезапно сделался недовольным. Он утратил надежду на то, что вмешательство Людовика XVIII и милость императора Александра помогут ему сохранить заграничные дотации, и был вынужден жить на свое жалованье. Будучи обременен детьми, он пребывал в весьма стесненном положении. Война, казавшаяся ему, как и другим, слишком долгой, была всё же источником славы и состояния, отныне недоступного; Ней начинал сожалеть о ней, не признаваясь в том, и предпочитать ее вынужденной праздности. К чувствам его подмешивалась изрядная доля горечи. Ведь показные ласки, предметом которых он сделался, постепенно обрели свой подлинный характер, и за ними стало проглядывать пренебрежение. Красивая и гордая жена маршала терпела от придворных дам в Тюильри насмешки, которые весьма обижали ее и задевали за живое ее раздражительного мужа.
Одна причина довершила недовольство маршала. Герцог Веллингтон, ставший послом Англии в Париже, нередко давал волю единственной слабости своей простой и сильной души, выказывая при французском дворе немалое тщеславие и охотно принимая восторженные хвалы роялистов. Ней испытывал при виде этого особенно горькое чувство. «Этот человек, – говорил он о Веллингтоне, – был удачлив в Испании по вине Наполеона и наших генералов, но если бы однажды он встретился с нами, когда фортуна не приготовила всего для его триумфа, тогда бы все увидели, на что он годится. И потом, – добавлял Ней, – как можно прославлять столь жестокого врага Франции!» Благородный гнев его был так велик, что он уже не скрывал его и даже снова сблизился с Даву, с которым рассорился после рокового боя в селении Красном.
Между тем маршал Даву, затворившийся в своем имении Савиньи, наконец закончил мемуары об обороне Гамбурга, где с очевидностью доказывал несостоятельность клеветы, которой его преследовали, и попросил у Людовика XVIII дозволения их обнародовать. Вместо того чтобы оказать великому слуге отчизны должные почести, король заявил военному министру, что мемуары столь убедительны, что делают невозможным строгое наказание маршала (а имелась и такая безумная мысль), и нужно дозволить их публикацию, но самого маршала оставить в негласной ссылке. Впрочем, Даву и сам удалился в Савиньи и весьма редко показывался в Париже, где его немедленно окружали агенты.