Шрифт:
Граф д’Артуа находился в Париже уже три недели, и было желательно, чтобы Людовик XVIII прибыл, наконец, и взял в свои руки бразды правления государством. Этого хотели просвещенные друзья графа, того же желал и сам граф, который хотя и любил во всё вмешиваться, в то же время был напуган ответственностью, ежедневно взваливаемой на него. Ведь в отсутствие брата, которого он побаивался и который был весьма ревнив к своей власти, ему выпало принимать решения и по налогам, и по торговле, и даже по территории. К нему присоединились сыновья. Герцог Ангулемский, скромный и храбрый принц, не остроумец, но разумный и здравомыслящий человек, прибыл в Бордо месяцем ранее. Герцог Беррийский, одаренный от природы умом и благородным, но пылким сердцем, прибыл во Францию через Бретань и Нормандию. Молодых принцев с пышностью и шумными изъявлениями радости встречали у ворот Парижа. С ними прибыла новая делегация пламенных роялистов, что отнюдь не являлось гарантией единства и благоразумия в управлении.
Присутствие короля потому и сделалось крайне желательным, что надеялись на его благоразумие и скорейшее разрешение оставленных на его усмотрение вопросов. Как монарх отнесется к условиям, которые притязает навязать ему Сенат? Какую цену он придаст обязательствам, взятым от его имени графом д’Артуа? Сомнениям следовало положить конец, а тем временем всякий старался расположить Людовика XVIII в пользу своих идей и интересов. Граф д’Артуа велел передать брату, что взял на себя лишь самые общие обязательства; что король совершенно свободен в отношении текста сенатской конституции и еще более свободен в отношении требуемой присяги; что обязательство относится только к общим основам конституции и оставляет большой простор для решений. Талейран велел своим посланцам говорить языком лести, а не разума, и, желая убедить короля, что его власть сохранена, велел передать, что ему нужно только выказать благорасположение к маршалам и в минуту вступления во Францию обнародовать общую декларацию, сообразную господствовавшим идеям.
Самым правдивым и твердым был Монтескью, хоть он и оставался при своей личной точке зрения. В письмах к Людовику XVIII он выказал сильнейшее раздражение против Сената и его притязаний навязать условия монарху, но не скрыл ни важности принятых обязательств, ни силы, которую еще сохранял Сенат. Он заявлял, что Франция не настолько проникнута роялизмом, как хотелось бы думать; что многие сожалеют об Империи, а иные еще привержены идеям Революции и не решатся их дешево продать; что армия враждебна династии; что недовольные, имея на своей стороне материальную силу, готовы сплотиться за Сенатом и придать ему устрашающее могущество; что с ним придется считаться, как это ни неприятно; что из ревности Законодательного корпуса можно извлечь некоторую пользу, хоть он и слаб, и неполон, и главной властью остается Сенат; что нужно взять из конституции всё приемлемое и составить акт, исходящий от самой королевской власти; что положение финансов крайне тяжелое и, вероятно, потребует значительного займа, а заимодавцев невозможно будет найти без вмешательства главных государственных органов. Хотя эти свидетельства и не вполне соответствовали истине, они всё же передавали положение дел точнее, нежели сообщения от графа д’Артуа и Талейрана. Впрочем, и те и другие вызвали в Хартвелле удивление.
Людовик XVIII, согласно правилам монархического наследования ставший законным королем после смерти Людовика XVII, несчастного сына Людовика XVI, на протяжении многих лет пребывал в Хартвелле в Англии. Он вел в изгнании тихую дремотную жизнь, когда ужасные события 1812 года пробудили в его сердце почти угасшую надежду, и тогда он выступил с заявлением, обещая реформы, забвение прошлого и уважение к отчужденному в пользу государства имуществу, что и составляло всю программу либеральной эмиграции. Его обещания, распространившись по Европе, до Франции, тем не менее, не дошли. И теперь, узнав об актах Сената, он ощутил почти такую же горячую радость, как граф д’Артуа, хотя и менее бурную. Поначалу, как и его брат в Нанси, Людовик вовсе не думал оспаривать условий возвращения на трон и приказал графу Блака, сделавшемуся его доверенным лицом, подготовить акт признания сенатской конституции. Признание формы правления, уже существовавшей в Англии, не казалось ему слишком высокой ценой за возвращение во Францию.
В таком расположении духа и нашли короля посланцы графа д’Артуа, Талейрана и Монтескью. Как только Людовик XVIII узнал от них, что спасен основной принцип королевского наследственного права и он может не только сохранить знамя древней монархии, но и не терпеть условий и не приносить присяги, а ограничиться лишь общей декларацией об основах конституции, он поспешил отложить акт ее признания. Людовику посоветовали без спешки покинуть Англию и остановиться в одном из замков старой Франции, к примеру, в Компьене, великолепно отреставрированном Наполеоном. Там король мог бы всех повидать и познакомиться с людьми и положением дел прежде, чем вступит в Париж и возьмет на себя обязательства. Людовик принял совет и решил, что сначала посетит в Лондоне принца-регента, которому был обязан благородным гостеприимством, а затем отправится через Кале в Компьень, где и примет от своих подданных первые заверения в верности.
Двадцатого апреля Людовик XVIII вступил в Лондон, где пробыл три дня, приветствуемый неистовыми рукоплесканиями везде, где бы ни появлялся, а 23-го, в сопровождении принца-регента, большинства английских принцев и первых лиц королевства прибыл в Дувр. На следующий день он отплыл в Кале под эскортом целого флота из восьми линейных кораблей, множества фрегатов и бесчисленного множества легких суденышек.
В Кале прибытия короля ожидали внушительные толпы народа. Его встречали не с радостью, а со слезами, ибо в ту минуту сильна была власть воспоминаний, и французы, думая о кровавой трагедии, начавшейся в 1789 году и закончившейся в 1814-м, не могли не проливать непритворных слез. К волнению, как всегда, присоединялась лесть, и можно легко догадаться, предметом каких изъявлений сделался Людовик XVIII. Наконец, 29 апреля он вступил в Компьень, где его ожидали многие прославленные лица Франции и Европы.
Когда Людовик XVIII с племянницей, герцогиней Ангулемской, которую он называл дочерью, и обоими Конде, отцом и дедом герцога Энгиенского, то есть в окружении великих жертв Революции, приблизился к Компьеню, толпы придворных с неслыханной угодливостью устремились ему навстречу. Маршалы поручили выступить от их имени Бертье – из-за его возраста, положения и ума, – и Бертье, сокрушенный событиями, озабоченный будущностью своих детей, согласился на эту роль. Не проронив о великом человеке, славу которого разделял, ни единого оскорбительного слова, он произнес те же банальности, что были тогда на устах у всех. «Маршалы от имени армии приветствуют отца нации, которого Франция имела несчастье так долго не знать, но к которому, наученная опытом и невзгодами, возвращается с радостным воодушевлением и уверенностью, что обретет с ним покой, процветание и даже славу, каковыми наслаждалась под скипетром Генриха IV и Людовика XIV. Командующие армией спешат предложить отцу нации свое сердце и свой меч, которые всегда принадлежали только Франции и должны по праву принадлежать законному государю Франции восстановленной и возрожденной». Таков был, по крайней мере, смысл хвалебной речи, произнесенной Бертье, которую не имеет смысла воспроизводить дословно, ибо она повторяла все речи, произносившиеся в ту минуту.
Король, хорошо осведомленный о том, что из всех людей Революции именно маршалы – это те, кому наиболее полезно и легко польстить, смягчил присущую ему надменность самой совершенной любезностью. Он протянул маршалам руки и сказал, что рукоплескал их подвигам в своем изгнании; что эти подвиги были сладостным утешением его отеческому сердцу; что он счастлив встретить маршалов первыми по возвращении в вотчину предков и хотел бы опереться на них; что он несет им мир, но если мир будет нарушен, он выйдет впереди них под стягом древней французской чести, несмотря на старость и недуги. Подтверждая свои слова делом, Людовик XVIII оперся на руки двух маршалов и двинулся в просторные покои. Там он любезно приветствовал толпы окруживших его угодников и снова обратился к маршалам, сказав каждому из них несколько слов лично и по очереди представив их племяннице и кузенам. Он оставил их на обед, выпил за армию английского ликера и расстался, очаровав их соединением любезности и достоинства, столь не похожим ни на приветливость графа д’Артуа, ни на грубоватость Наполеона.