Шрифт:
Путь, которым мы предлагаем идти в прояснении статуса современной науки может быть назван введением в проблему [2] . Проблема возникает тогда, когда определяемый субъект оказывается в ситуации раскола и не-самотождественности, потому что в его определение вводится противоречие, а его существование описывается как конфликт онтологических допущений [3] .
Тогда то, что выступало исключительно в качестве препятствия или внешнего, чуждого определения, обнаруживается, так же как задающее собственную идентичность [4] . Введение в проблему современной научной деятельности предполагает понимание того, что конфликт между эффективностью и свободой – это не различие между собственным и чуждым определением; понимание того, что его невозможно разрешить путем принятия одной из сторон противоречия и отрицания другой, поскольку это будет означать отсутствие внимания к их равной значимости для научного субъекта. То есть процедура введения в проблему трансформирует, расширяя, понимание научного субъекта, предлагая его иную сборку, которая может служить основанием его действий. Именно это определение иного порядка действий в ситуации проблемы должно быть итогом пути.
2
Основанием для данного текста послужила статья: Шиповалова Л. В. Эффективность науки как философская проблема // Мысль. 2015. № 19. С. 7–18.
3
Касавин И. Т. Проблема и контекст. О природе философской рефлексии // Вопросы философии. 2004. № 11. С. 19–32; Шиповалова Л. В. Научная объективность в исторической перспективе: дис. … д-ра филос. наук [Электронный ресурс]. URL:(дата обращения: 15.10.2016). С. 40–54.
4
Любопытно, что проблема в древнегреческом языке , который является источником многих философских концептов, означает «брошенное вперед», «поставленное впереди», однако в двух смыслах: во-первых, в качестве защиты и, во-вторых, в качестве помехи или препятствия (Вейсман А. Д. Греческо-русский словарь. М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 1991. [репринт V издания 1899 г.] С. 1050).
Однако действительно ли возможно такое ведение в проблему современной науки? Можно ли приписать научной деятельности самой по себе такие противоречащие друг другу предикаты? Ведь в характеристике эффективности речь идет об интересах Другого, во внимание принимаются исключительно результаты исследования, представляемые иным социальным субъектам, для того чтобы оправдать существование научной деятельности в системе общественного разделения труда. Причем этим субъектам может быть не ясен, а также принципиально безразличен, смысл собственно научных проблем. Главное требование эффективности – значение результата и понятность этого значения по преимуществу в контексте его использования. Такого рода «легитимация исследования через результативность» [5] становится преобладающей тогда, когда наука оказывается одним из социальных институтов, связанных с другими внешним образом, исключительно событием обмена благами, ценность которых тем выше, чем больше потребителей они удовлетворяют. Можно ли такое требование эффективности и результативности непосредственно связывать с собственными интересами научного сообщества? Не является ли очевидным внешний, привходящий, характер этих требований?
5
Лиотар Ж. Ф. Состояние постмодерна. М.: Институт экспериментальной социологии; СПб.: Алетейя, 1998. С. 102–115.
В противоположность им автономная исследовательская работа, по сути, определяется внутренним экзистенциальным мотивом ученого, движима им. «Человек стремится каким-то адекватным способом создать в себе простую и ясную картину мира для того, чтобы оторваться от мира ощущений, чтобы в известной степени попытаться заменить этот мир созданной таким образом картиной. Этим занимаются художник, поэт и естествоиспытатель, каждый по-своему. На эту картину и ее оформление человек переносит центр тяжести своей духовной жизни, чтобы в ней обрести покой и уверенность, которые он не может найти в слишком тесном головокружительном круговороте собственной жизни» [6] . Пафос великого физика, говорящего о мотиве научного творчества, может быть понятен любому ученому, считающему свою работу делом всей жизни, а не только наилучшим способом проявить интеллектуальные способности или заработать средства для поддержания существования на должном уровне, следуя «утилитарным целям».
6
Эйнштейн, А. Мотивы научного исследования // Эйнштейн А. Собр. науч. трудов: в 4 т. М.: Наука, 1967. Т. IV. С. 40.
Истолкованные таким образом концепты эффективности и свободы не дают основания говорить о проблеме научной деятельности, определяющейся в контексте их противостояния. Напряжение между творческим исследованием, осуществляющемся в «одиночестве и свободе» [7] , с одной стороны, и «необходимостью» утверждать такой способ идентификации в глазах сколь угодно далекого от науки Другого – с другой, можно снять указанием на внешний характер этой «необходимости», а также отрицанием значимости взглядов и дискурса аутсайдеров для автономного научного творчества.
7
Это словосочетание характеризует «идею чистой науки», которой должны были соответствовать новые научные учреждения сообразно плану В. фон Гумбольдта. Гумбольдт В. О внутренней и внешней организации высших научных заведений в Берлине // Неприкосновенный запас. 2002. № 2 (22). С. 5.
Здесь стоит высказать предположение о том, не оказались ли понятия свободы и эффективности истолкованы слишком узко, что и стало условием их абстрактного противопоставления? Не претендуя на полный анализ концептов, выскажем несколько соображений, имеющих отношение к истории употребления терминов, которые сделают возможным расширение их смысла.
В современном языке, в том числе в языке, оценивающем науку, стало привычным использовать эффективность, в отличие от концепта результативности и в дополнение к нему. Речь идет при этом о сравнительной характеристике изменяющейся системы: эффективность определяется как отношение дохода (полезного результата) к затратам (использованным ресурсам) и имеет по преимуществу экономический окрас, связанный с максимизацией прибыли. Однако кажущееся само собой разумеющимся употребление термина эффективности в современности стало таковым совсем недавно. Анализ истоков англоязычного словоупотребления показывает, что в своем экономическом звучании, оказываясь симптомом властных претензий экономического дискурса, он начинает использоваться только с начала XX века. До этого сходные по звучанию термины употребляются таким образом, что дают возможность понять эффективность в широком смысле. При этом она соотносится с результатом деятельности, влияющей на другой объект; с впечатлением, производимым на кого-то; с действием, достигающим предположенную (собственную) цель; с силой, причиной, способностью производить результат; а также с существованием в качестве агента, производящего воздействие [8] . Анализ словоупотребления, конечно, не является достаточным способом доказательства, однако он дает повод к широкому взгляду на интересующий нас концепт. В данном случае он позволяет предположить, что экономический смысл, включающий внешнюю оценку произведенного действия, является вторичным по отношению к содержанию самого производимого действия, которое осуществляется в силу некоторой внутренней необходимости и включает в себя достижение результата, влияющего на Другого. Этот широкий первоначальный смысл эффективности может быть определен в самом общем виде как способность к практическому действию, производящему результат, имеющему значение для другого субъекта, а также как необходимая результативность собственного действия, воздействующего на Другого. Иначе говоря, концепт эффективности включает силу, позволяющую достигать цели, а также воздействие на Другого, с чем связывается достижение этих целей.
8
См. об этом соответствующие статьи в Оксфордском словаре английского языка: Effect, Effective, Efficacy, Efficiency (The Oxford English Dictionary. Second ed. / рrep. by J. A. Simpson, E. S. C. Weiner. Oxford: Clarendon Press, 1989. Vol. V. P. 78–80; 83–84).
Учитывая этот широкий смысл, уже сложно обойтись, определяя научную деятельность, без этой, на первый взгляд, чуждой характеристики, противостоящей автономии научного поиска. Становится очевидным, что суждение, основанное на таком первом взгляде, достаточно лукаво. И дело не в том, что другие субъекты нужны ученому в силу финансовой необходимости, в силу того, что его исследования невозможны без сложных лабораторных установок, компьютерных программ, без должного уровня полученного образования и включения в информационное пространство научного сообщества [9] . И не в том, что если настаивать на окончательности противопоставления эффективности и свободы, то в «испытании сил» в пространстве реализации научной политики «энтузиазм управленческих структур», владеющих дискурсом эффективности, очевидно, побеждает «тревогу академического профессионала», на долю дискурса которого остаются «алармистские сентенции», предрекающие смерть Академии и Университета [10] . Дело в том, что еще до переживания внешней необходимости в Другом или до отрицания значимости позиции Другого, принцип недостаточности присутствует в основании всякого конечного человеческого существа, и этот принцип заставляет не только и не столько пестовать отдельность и уединенность существования, сколько, выражая себя, искать того, кто будет тебя «признавать» или «оспаривать» [11] .
9
Именно потребность в приведении доказательства, собственная потребность исследования, заставляет совершенствовать техническое оснащение экспериментов. Эта потребность – один из мотивов, включающих ученых в экономические социальные отношения. Следуя ему, «уже Декарт в конце своего “Рассуждения о методе” просит кредитов для лабораторий» (Лиотар Ж. Ф. Состояние постмодерна. С. 109).
10
Об антагонизме этих дискурсов, а также о возможных направлениях их примирения, см.: Абрамов Р., Груздев И., Терентьев Е. Тревога и энтузиазм в дискурсах об академическом мире: международный и российский контексты // Новое Литературное обозрение. 2016, № 2 (138). [Электронный ресурс] URL:(дата обращения: 15.12.2016). Нельзя не отметить, что можно разделить пафос авторов статьи, а также приводимые ими основания возможности и необходимости сотрудничества между учеными и научным менеджментом. Есть, однако, одно существенное различие. В указанной статье речь идет о примирении двух различных дискурсов и об основаниях взаимодействия двух различных субъектов. Мы же предлагаем выстроить разговор не с позиции «третьего стороннего наблюдателя», оценивающего разногласия, а также возможности сторон на победу, но с позиции того гипотетического субъекта – научного сообщества, который может истолковать данные противоречивые требования как собственные и, соответственно, брать ответственность за их совмещение.
11
Бланшо М. Неописуемое сообщество. М.: МФФ, 1998. 80 с.
Именно в этом контексте может быть понятно значение научных репрезентаций, объективированных форм выражения научной деятельности – речей, текстов, научных теорий, описания наблюдений и т. п. [12] Научные репрезентации представляют собой язык науки в широком смысле слова, и кажется само собой разумеющейся претензия этого языка на «понятность каждому», коль скоро объективность как всеобщность считается критерием его научности [13] .
12
О необходимости репрезентаций в науке – представлений различной формы, которые являются медиумом между научным субъектом и репрезентируемым фактом, и в которых с силу этого преодолевается связь научного языка только лишь с научным субъектом, см.: Шиповалова Л. В., Куприянов В. А. Кризис репрезентаций в науке. Как возможен успешный исход // Эпистемология и философия науки. 2017. № 1. Т. 51 (в печати). Именно с этим стремлением к «признанию» и «оспариванию» связано возникновение языка в его дескриптивной (репрезентативной) функции, которая, в противоположность функции выражения, определяет независимость языка от говорящего и от ситуации говорения (см. об этом: Поппер К. Эволюционная эпистемология // Эволюционная эпистемология и логика социальных наук: Карл Поппер и его критики / ред. В. Н. Садовский. М.: Эдиториал УРСС, 2000. С. 57–74.
13
Необходимость репрезентаций связана с задачей приобретения убежденности в реальности научного факта (суждения). В свою очередь эта убежденность, выступая критерием научности суждения, определяется приданием всеобщего статуса суждению: «Внешним критерием того, имеет ли утверждение характер убеждения или только верования, служит возможность передать его и найти, что признание его истинности имеет значение для всякого человеческого разума» (Кант И. Критика чистого разума. СПб.: Тайм-аут, 1993. С. 457). То есть научная деятельность, по сути, непосредственно связана с работой над признанием собственного языка о фактах в качестве всеобщего, т. е. значимого, и для Другого. Именно это стремление к объективности, к стиранию частных субъективных оттенков, приближает речь к статусу научной.
Два исторических примера могут свидетельствовать о том, что работа над «признанностью» Другим и, соответственно, необходимое воздействие на него, принадлежит существу научных исследований. Первый пример относится к периоду концептуализации понятия «объективной достоверности», характеризующего познание, начиная с XVII века. Этот концепт в текстах иезуитов включал три взаимосвязанных смысла. Во-первых, физическая достоверность факта, данного в непосредственном наблюдении. Именно с совершенствованием этого вида достоверности связано усложнение технического оборудования лабораторий. Именно его недостаточность предопределила существование двух других видов: моральной достоверности заслуживающего доверие свидетельства и метафизической достоверности правильно (логически или математически) построенного вывода [14] . Моральная достоверность, как модус достоверности объективной, отсылала не только и не столько к авторитетному свидетельству, статус которого утрачивал значимость и отчасти подвергался сомнению в контексте критики схоластической приверженности доверию авторитетам. Условием достижения моральной достоверности считалась также репрезентация результатов исследования незаинтересованным, не сведущим в научной деятельности, свидетелям. Апелляция к их пониманию означает необходимость признания Другими, по преимуществу теми, кто не имеет непосредственного отношения к деятельности конкретного ученого или научного сообщества [15] . Сложно не заметить, что эти два вида моральной объективной достоверности (старая и новая, отсылающие к знающему авторитету или к свидетельствующему большинству), требующие воздействия на Другого, в измененной форме продолжают существовать и проблематично взаимодействовать в современности. С одной стороны, мы имеем дело с проблематичной в своей объективности достоверностью экспертного суждения, используемого, но часто подвергаемого сомнению, в современных процедурах оценки научных исследований. С другой стороны, при обсуждении этих процедур мы сталкиваемся с предположением объективности тотального удостоверения значимости научного исследования любыми аутсайдерами. Статистика, числа, количественные показатели объемов внешнего финансирования или публикационной активности оказываются универсальными (в своей всеобщей понятности) анонимными критериями, заменяющими необходимость демонстрировать каждому и любому зрителю непосредственную научную работу [16] .
14
См. об этом подробнее: Dear P. From Truth to Disinterestedness in Seventeenth Century // Social Studies of Science. 1992. No. 22. P. 619–631.
15
Ярким примером, демонстрирующим включение в основания моральной объективной достоверности «мнения аутсайдеров», являются высказывания И. Кеплера о том, почему эксперименты Галилея достойны доверия. Во-первых, и в этом звучит отголосок моральной достоверности схоластов, потому что Галилей человек «уважаемый, достойный, благоразумный и знающий математику» и, во-вторых, потому, что он приглашает всех разделить его опыт и подтвердить, что его (опыта) результаты не определяются его (Галилея) видением, позицией, предпочтениями (цит. по: Dear P. From Truth to Disinterestedness in XVII century. P. 626).
16
См. об этом проблематическом сочетании в современности принципов достоверности научных исследований, а также о причинах распространения доверия числам в этих процедурах, см.: Porter T. M. Trust in Numbers: The Pursuit of Objectivity in Science and Public Life. Princeton: Princeton University Press, 1995. 325 p.