Шрифт:
Бормочет и бормочет, и каждое утро электронные тома строфами заполняет!.. Сладко у него на языке!.. У всех у вас, парней, на языке сладко. Словами только нас, девчонок глупых, и кормите. А денег за семь лет заработал семь тысяч: это на двухмесячную квартплату. Зато (его слово: «зато») заработал — поэзией. И как она не заметила, что содержит мужчину уже семь лет? Всё как-то само собою сложилось. Сначала любовь, постель, розы (четыре букета), потом переезд его к ней — от его родителей. А спустя полгода его обещанье: за три года стать знаменитым поэтом. Всероссийского уровня. А через пять лет — всемирного. И богатым поэтом, что ты думаешь, Леночка, богатым. Буду писать стихи, а получать как Стивен Кинг за прозу. Как она могла верить — нет, не то чтобы Стасу, а вообще: верить в то, что в двадцать первом веке могут быть какие-то поэты, особенно — богатые? И вот год, второй, третий, уже и восьмой, — а она, такая же нерешительная, как её директор, всё покупает Стасу сигареты, зажигалки, крем для бритья, джинсы и ароматное розовое мыло «Camay», от которого его посещает вдохновение. Ноутбук недавно ему новый купила. С белой клавиатурой, чёрная его не вдохновляет. А с белой — цена выше.
«Стас, — хотела она сказать ему, и сказала бы, если б не раздирающая боль в горле, — директор собрался меня уволить. И уволит. Кончилось его терпение. Я слишком много болею». — «И что же будем делать?» — ответил бы он вопросом. — «А ничего особенного, — она бы тихонько улыбнулась, — пойдёшь на работу вместо меня. И я буду болеть дома или болеть не буду, а буду готовить тебе салат из крабовых палочек, а ты начнёшь зарабатывать деньги. Поменяемся ролями». — «Но я ничего не понимаю в запчастях «Комацу», — ответит он. — И я — поэт. Ты хочешь, чтобы я растратил свой дар впустую — и чтобы потом нам обоим было бы мучительно больно за бесцельно прожитые годы?»
— Стас, а почему нет воды? — прохрипела она. Она чувствовала злость. И знала, отчего. Оттого, что в доме мужчина она, а не Стас. «И я — поэт!» Ни денег заработать, ни розетку заменить, ни обед сготовить. Всё она, она, она. Да, и розетку — она. Ох, как бы она кричала на него, не будь она такой мягкотелой, нерешительной!.. Как бы кричала на него, какой бы была мегерой, с каким бы ядовитым характером!.. О, из смирной подавальщицы тарелок, из тёплой постельной принадлежности она преобразилась бы в… свою мать, фантастически умевшей загнать папу под каблук и держать там! Не будь она… будь она в маму! А то она в папу!.. Будь? Не будь? А Стас?
Если бы стервец Стас не был талантлив! Так ужасно талантлив, что литературные критики — конечно, те, которым удалось узнать о существовании Стаса, и, конечно, те, которые не лгали привычно за привычные московские доллары, — молились на него, делали из него икону. Лена не числила себя в любительницах поэзии — но после знакомства со Стасом она увлеклась и Пушкиным, и Тютчевым, и Анненским, и Есениным, и Заболоцким, и особенно Лермонтовым, который виделся ей вершиной ясности и красоты. И Стас был с ними в одном списке.
Будь? Не будь?
— Ты что так долго? Что с водой, Стас? — спросила она, когда он вернулся и сел в неё в ногах. Поправил ей одеяло — так, как любил, чтобы поправляли ему: подвернул под ноги.
— Её нет, Леночка.
Она заметила, что он как-то странно смотрит на неё. Не то с нежностью, не то с желаньем пристать к ней, а не то вообще находясь в своей поэтической прострации. И говорил он странно: вместе «Леночка» сказал что-то похожее на «Ленотшка». Словно был немцем, и русский язык для него был вторым. А ведь дикция у Стаса была прекрасной. Лена ходила на его выступления в университете, в библиотеках, в Доме писателей — он читал лучше всех. Он мог бы работать на телевидении или на радио. Хотя там нынче все косноязычные, как на подбор.
— Что с тобой, Стас?
— Языка почти не чувствую. И лица тоже. Не чувствую, как моргаю. Немею, будто мне вкололи что-то. Я трогаю лицо пальцами, кончиками пальцев, но ничего не ощущаю. Будто у меня нет лица. Представляешь?
Она приподняла голову, всмотрелась в его лицо.
— Ты бледный.
— Я смотрелся в зеркало. Сейчас пойду водкой разотрусь. И выпью стаканчик. Это, наверное, от ангины. Я заразился.
— Или тебя продуло. У окна.
— Непременно напишу стихотворение о сладком снеге.
Он ушёл на кухню.
«Что за сладкий снег? Поэтическая фантазия».
Она услышала собственный вздох. Он походил на старушечий.
«Заболеть нам обоим и умереть. Не в этом ли счастье? И от меня на работе толку немного, и его книги издавать никто не желает. Стихи, отвечают ему издатели, публика раскупает только марочные — и те малыми тиражами. Мы со Стасом стоим друг друга. Мы нужны лишь друг другу. Директор найдёт мне замену, а издатели обходятся (и будут обходиться) и без Стаса. И дети у нас не получаются. Но я я не пессимистка… Это от болезни. Всё окрашивается в чёрный-пречёрный цвет».
— Ты сказал, что ангина пройдёт… от твоего стихотворения, — сказала она, стараясь говорить погромче, пусть и через боль.
Он вошёл. С улыбкой.
— Ты не стал растираться водкой? И не выпил?
— Мне стало хорошо, Ленотшка. Водка — глупошти. Мне так хорошо никогда ешшо не было. И я понял. Хорошо — потому, что ты рядом со мной. Ты много лет меня любишь, и я много лет люблю тебя. И это так много. Что стихи, когда у нас есть любовь? Когда у нас есть то, о чём другие только метштают? Ангина? Нет ангины, Ленотшка. Любовь как сладкий снег: сколько ни ешь, никогда не наешься, и всегда будет вкусно…