Шрифт:
Из военкомата выбежал дежурный лейтенант, рука на кобуре, другая рука на съехавшей на затылок шапке. Он что-то сказал толпе, ему что-то ответили, показали наверх, на оконный проём, из которого лился свет люстры и в котором торчала моя голая Танюшка. Офицерик задрал голову, придерживая шапку, потом подошёл к окну (оно упало метрах в пяти от военкоматовской двери), отошёл на край тротуара, к стальному ограждению.
По Рижской ехали машины, одна полоса была относительно свободной, а на полосе в сторону центра образовался небольшой затор. Такого на Рижской обычно не увидишь. Значит, где-то дальше, на Мельникайте, большая пробка. Я открыл форточку. С улицы хлынул шум машин. И потянуло бензиновой вонью.
К лейтенанту присоединились два подполковника и майор. И две женщины (тоже из военкомата). Их подполковники отправили обратно в военкомат. Сказали, наверное, что стриптиз тут для мужчин. Шутки военных угадать нетрудно.
А Танька — ей больше не мешали рамы, не мешали стёкла, — перегнулась через широкий подоконник, загребла руками воздух, словно желая полететь, опустила голову к тротуару, к толпе, раззявила рот, и, сантиметр за сантиметром подвигаясь на подоконнике, подтягивая тело, показавшееся мне неповоротливым, свесилась из окна так, что стало ясно: тело её нашло точку баланса, и вот-вот её нарушит. Когда смотришь в бинокль, происходящее кажется немного замедленным. Мелькнув очень белым задом, Танькино тело полетело вниз.
Задница её и широкие бёдра перевесили грудь и голову, тело перевернулось в воздухе, и Танька бухнулась на тротуар в сидячем положении, уселась. Туча снежинок поднялась в воздух. Так, будто Танька была вдвое тяжелее, чем была. Шёл снег, и в снегу на тротуаре сидела без движенья голая женщина. Голая, белая. Неестественно белая — так, что чистый снег подле неё казался грязноватым, желтоватым.
Подполковник дал какую-то команду майору, тот повернулся к лейтенанту, лейтенант несмело подошёл к сидящей Таньке, держась за кобуру. Оглянулся на старших офицеров, на толпу, убрал пальцы с кобуры, видимо, считая, что подполковники и гражданские поднимут его на смех. Гражданские снимали на камеры. И я вот что заметил: люди в толпе пускали изо ртов пар, и лейтенант пускал пар, и подполковники с майором, — а вот Танька пар не пускала. Танька умерла. Не было больше подруги моей юности. Она покончила с собою, вывалилась из окна, и неизвестно, как больше виноват в её смерти: Машка-соблазнительница, её муж (злобный любитель порядка и семейный тиран по совместительству), или я. Я, не знавший, что она живёт со мною по соседству (не бинокль бы, так никогда бы и не узнал). Я, не предложивший ей свою квартиру и свою постель. Я, циничный, равнодушный тип, умеющий считать до пятнадцати и приспособившийся к холостяцкой жизни, — и делающий (сам перед собою) вид, будто мечтаю об «единомышленнице». Чем Танька не единомышленница? Мы ведь отлично понимали друг дружку в школе, и между нами не было вранья. Я хотел, чтобы Танька была со мной в постели — и она прыгнула ко мне в постель. Я хотел, чтобы мы обменивались дневниками, читали личное друг друга, — и она согласилась. Я хотел, чтобы она не торопилась со свадьбой, чтобы мы проучились хотя бы по паре курсов университета, — она и тут согласилась. Мне были противны её три подружки — Валерия, Владислава и Виктория, всё с мужскими именами, всё на «В», как нарочно, и они разонравились и ей. Нет, она не оставила их; они ей именно разонравились. Я любил, когда она готовила мне ужин — из того, что обнаруживалось в холодильнике и на кухонном столе в квартире её родителей, — и так бывало, когда мы оставались вдвоём, в субботу или воскресенье, когда её отец и мать уезжали на дачу. Единомышленники? Скорее, родственные души. Если мы и влияли друг на друга, то влияние было таким тихим и незаметным, что я не могу поручиться, что она влияла на меня меньше, чем я на неё. Я, например, бросил курить, потому что в её семье не курили, и она курить никогда не пробовала. Я, восемнадцатилетний студент, стал ездить на велосипеде, как подросток, потому что она изничтожила, вывела во мне имевшееся смущение перед велосипедом («несолидно», «никто же не ездит в университет на велике» и прочая, и прочая), и мы вдвоём ездили на «Салютах» — и в университет, и по городу, и за город. Ездили и глубокой осенью, и пробовали и зимой — в дни, когда было не очень холодно. У «Салюта» шины более-менее подходили для зимней езды, не то, что у «Урала» — стального монстра советского велопрома, вообще для езды, хоть зимой, хоть летом, не подходившего. И по сей день я езжу на велосипеде — на «Старке», не на «Салюте», конечно, — и не задумываюсь, что всякий раз, чувствуя под задом велосипедное седло, я делаю то, к чему подвигла меня Танька и что мы могли бы делать с нею вместе.
И вот моя Танька (сейчас из-за спины лейтенанта мне почти её не видно) сидит, мёртвая, на тротуаре. Ничего не видит, ничего не слышит, ни о чём не переживает и не думает обо мне. Ей теперь легко. Ей никто не нужен. У неё нет ни забот, ни тиранящего её мужа. Нет и дочери, которую я не видел. И меня — нет. Нет для Таньки ничего. Для неё нет больше мира — как продолжает он существовать для зевак с телефонами и военных из комиссариата. И продолжает существовать для меня.
Лейтенант вдруг повалился на Таньку. Мне показалось, будто я что-то пропустил, но я не пропустил. Я глядел в окуляры не отрываясь. Разве что моргал. Шапка слетела с головы свалившегося на Таньку лейтенанта, упала ему на спину, на китель, потом скатилась на тротуар, блеснув овальной кокардой. Танька — жива?… Она высунула голову из-за плеча лейтенанта и прокусила ему шею. Видимо, порвала сонную артерию: из шеи лейтенанта хлынула кровь, обагряя снег и окатывая подполковников и приблизившуюся и тут же откатившуюся толпу. Танька заткнула артерию своим ртом — и давать жрать. Словом, началось то же, что было и с её мужем. С тою разницей, что мужа она ела дома, а тут ела после того как упала с пятого этажа. Она вцепилась в молодого офицера. Руки того, болтавшиеся вдоль тела, содрогались. Должно быть, он уже был клинически мёртв.
Два подполковника и майор убежали в военкомат. Кое-кто из толпы попятился и стал уходить (с оглядкой), а кое-кто, отойдя на безопасное расстояние, к краю пятиэтажки, принялся снова названивать по сотовым телефонам. Неподалёку от Таньки с лейтенантом остались трое. Продолжая стоять у оконной рамы, они снимали Таньку, евшую лейтенанта, на камеры в своих сотовых.
И был поблизости и четвёртый: он не снимал фото или видео на телефонную камеру, не боялся, видимо, чудовища-Таньки, и не собирался убегать или звонить кому-то. Этот (в полоборота ко мне) стоял спокойно, опёршись спиною на ограждение, его пальто на лопатках съёжилось, а на лице блуждала мирная, как бы детская улыбка. И очень уж бледное было у него лицо. Едва не белое. Белое, как у Таньки — свалившейся с пятого этажа, нисколько, кажется, не пострадавшей, упавшей на задницу — и сидя евшей лейтенанта, чья жизнь бездарно была загублена двумя подполковниками и майором.
У молодого офицера отвалилась голова, и Танька перестала его жрать, но не перестала держать. Она подняла голову. Лицо её, от лба до шеи, было вывожено в кровище, она напоминала индейца в боевой раскраске, шея и грудь её тоже были в крови. Засохшая и свежая кровь казалась и красной, и чёрной, и коричневой, и тёмно-синей. Танька хищно открыла рот и по-собачьи наклонила голову набок. Трое с телефончиками отпрянули от неё, кинулись прочь. Я оторвался от окуляров, проследил за ними «невооружённым взглядом». Двое убежали, скрылись за углом пятиэтажки, а третий остановился, стал снимать из-за угла. Собирался, наверное, стать самым популярным «ником» в Сети за сегодняшний день. А может, любопытство не давало покоя.
Из военкомата выбежали два подполковника и майор. Все трое — с пистолетами. Остановились у крыльца. Танька повернула к ним голову, поглядела на них поверх окровавленной шеи лейтенанта, широко раскрыла рот. У подполковников и майора изо ртов шёл пар, а у Таньки — нет. Она хищно разевала рот и смотрела на офицеров. Она была жива, но пар из её рта не шёл. Она была жива, но не дышала. Или дышала, но выдыхала такой холодный воздух, что он не обращался в пар при нуле (мой термометр за окном показывал ноль). Что же она, холоднее снега? Нет, кажется, она не дышала вовсе. Её грудь не поднималась. И потом, она ведь грохнулась с пятого этажа. Получается, она мертва и жива одновременно. Я только что схоронил мысленно подругу Таньку, вспомнил о «Салютах», — и вот она, Танька, сожравшая мужа, сожрала лейтенанта — и плотоядно исподлобья взглядывает на подполковников с майором. Один из подполковников вынул сотовый телефон, приложил к уху, затем сказал что-то другому подполковнику, тот вытянулся, отдал честь и скрылся в военкомате. Спустя минуту он выбежал оттуда с парнем в гражданском пуховике. Пробежались они вдоль пятиэтажки, сели в «УАЗик», стоявший на пятачке-стояночке у торца дома, и «УАЗик» покатил по тротуару к Тульской. Уехавшего подполковника я знал: он жил в моём доме, на седьмом этаже. Баранов. Оставшийся подполковник и майор подошли поближе к Таньке и безголовому лейтенанту, встали метрах в трёх от спины лейтенанта и от торчавших из-под лейтенанта Танькиных белых ступней. Не знаю, точно ли там было три метра, но знаю одно: до этих пор ближе к Таньке военные не подходили. Подполковник и майор стояли плечом к плечу и заслоняли от меня Таньку. Правые руки их были согнуты. Я напряжённо всматривался. Сейчас подполковник отдаст приказ майору, и тот выстрелит. Или оба — после того, что случилось с их лейтенантом, — выстрелят. Или они говорят что-то Таньке, и она им отвечает? Ведут переговоры, как с террористкой? А по Рижской ехали в час по чайной ложке машины, и никому, казалось, не было дела до происходящего у пятиэтажки. Впрочем, за спинами офицеров водители и пассажиры и не могли ничего увидеть. Всех скорее занимало то, почему на Рижской такой плотный поток машин, и где там дальше пробка, и почему нельзя никуда дозвониться. Кого, кроме несчастных пацанов-призывников, волнует парочка офицеров у военкомата?