Шрифт:
– Хотите помочь? – посмотрел он на меня. – Бога ради, действуйте.
– Скажите, Игорь Дмитриевич, а у вас есть какие-то мысли или догадки?
– Нет, – отрезал он.
– Понимаете, – быстро заговорила я, боясь разозлить его, – сначала голова варит, а потом глаз замыливается. Сейчас у вас состояние первое. До второго пройдет какое-то время. И тогда момент уже будет упущен. Но сейчас, Игорь Дмитриевич, вы в состоянии номер один – «башка варит». Это значит, что вы способны думать в правильном направлении, и даже если ошибетесь, то все равно смысловое зерно в этом будет найдено, посажено и даже даст ростки, – а все потому, что память работает избирательно. И работает на вас. Вот пример: вы прикоснулись пальцем к подошве горячего утюга. Вы же отдернете руку? Это импульс, но он подсказывает верный путь. Так же и с памятью. Вспомните все, что вас волновало в последнее время в отношении дочери. И вы за что-то уцепитесь, где-то задержитесь. Увидите все так, как нужно, а если повезет, то поймаете истину и распутаете клубок.
Выдав этот спич, я в ожидании уставилась на Сапсанова. Он молчал. Да ладно, неужели я не смогла донести до него основную мысль?
– Распутаю истину и поймаю клубок… – задумчиво пробормотал Сапсанов. – А вы знаете, я попробую…
Я выдохнула с облегчением. Сумбурно я выражаюсь порой, конечно, но вот ведь понял человек все так, как надо.
– Но нельзя упускать время, – напомнила я. – Это надо делать сейчас, немедленно. Невзирая ни на что.
– А?.. Что делать? – словно очнулся Сапсанов.
Я взяла в руку сумку и пошла к выходу.
– Вы разрешили осмотреться, – напомнила я. – Тогда я начну. А вы пока обратитесь в полицию. Пока не поздно. От всей души советую. Или это сделать мне?
– Нет, – дернулся Игорь Дмитриевич. – Идите. Я сам.
Выйдя из кабинета, я оказалась в коридоре, стены которого были увешаны тарелочками с какой-то цветочной мазней. По пути сюда я этого не заметила. И ни одной души вокруг.
Первая же дверь, в которую я толкнулась после вежливого стука, оказалась той самой, за которой я очень хотела бы оказаться в первую очередь. Двуспальная кровать с пушистым покрывалом, разбросанные тетради на небольшом письменном столе. Над столом висела фотография. Блондинка с удлиненным лицом обнимала за плечи девочку лет пяти. На кончиках носов у обеих было что-то голубое, и я поняла, рассмотрев фото поближе, что это мороженое, которым они украсили себя на отдыхе.
Взгляд выцепил светло-коричневый край плюшевой обложки, видневшейся из-под постельного покрывала. Как будто кто-то впопыхах засунул книгу в кровать. Неужели тот самый дневник, о котором говорил Сапсанов?
Я вытянула книгу из-под покрывала и расправила на нем складки. Вот так. Ничего я здесь не видела, ничего не брала.
Встав лицом к окну, я раскрыла книгу. Эх, не ошибся отец, он прекрасно знает, чем живет его дочь. Это действительно был дневник. Только хроники событий там не было, кроме дат. Ксения все запечатлевала в виде изображений, а не словарных форм. Никаких «Славик – няшка, а я жить без него не хочу» я не увидела. Были наклейки какие-то, сорванные со стен остановок стикеры, обведенные черным маркером английские фразочки. И тут же – умело прорисованные черной гелевой ручкой человеческие лица с правильно наложенными тенями, грустью или искрами радости во взглядах, солнечными бликами в зрачках. Не однотипность, не толпа. Если эти рисунки сделала Ксения, то знал ли ее отец о том, что его дочь прекрасно владеет не только английским?
Я перевернула страницу.
Спит вагон, мерцает газ,Поезд мчит, уносит нас.Бесконечна даль полей,Месяц горестный над ней.С юга, с юга – в мир снеговМчится поезд мертвецов.Смотрит месяц к нам в окно,Только – мертвым все равно!В. БрюсовНи фига себе. Меня удивило не то, что в дневнике молодой девушки жили стихи о смерти, унынии или безысходности – кто из нас не проходил такой этап во время взросления? Само наличие стихов меня не удивляло. Но Брюсов?! Почему не Александр Сергеич? Тот тоже, знаете ли, умел вышибать слезу у барышень. Потом вон шел на дуэль – гордый, талантливый. Так и ходил, пока не пристрелили. Или стихи кого-то, кто творил еще раньше? Пролистала книжку дальше. Снова рисунки, наклейки, какая-то разномастная ерунда. И снова стихи. Я не слишком жалую рифмованные слова, но есть такие, которые читаются легко, а еще даже и удивить могут тем, что совпадают с твоими мыслями.
Посмотри на меня. У усталости стынут руки.Уходи, уходя. Я попробую жить, как ты.Мы старались с тобой, но случилась такая штука,Что сломались с тобой, словно вышли из пустоты.Без подписи. Что-то мне это напоминает.
Мы дурные какие-то люди.Шум травы проживет без нас.Жаль до слез, но мы вряд ли будемПлакать так, чтобы кровь из глаз.Или вот еще шедевр.
Костры танцуют по мне ужами,И ночь без ангелов так темна.Украшен трон мой семью крестами,Корона сброшена.Не нужна.Приплыли. Стихи-то, похоже, сочинил подросток. Да еще раненный в самое сердце. Я, конечно, не Бальмонт, а до Блока мне ползти и плакать, но тут только дурак не поймет, что ребенок, который либо сам пишет такие нетленки, либо специально собирает их где-то, самый обыкновенный. Правильный. Сильно переживающий, как большинство людей его трудного возраста. И да, подбитый на самом взлете.
Я не просто так пристроилась лицом к окну – если бы кто-то зашел в комнату и застал меня врасплох, то я могла бы незаметно избавиться от дневника в плюшевой обложке. Так и вышло. В комнату вошел Сапсанов. Увидев меня, как будто расстроился. Я раскрыла пальцы, и дневник благополучно упал позади меня на пол. Прямо между туфель.
– Хотел побыть в ее комнате, чтобы… не знаю… – Игорь Дмитриевич посмотрел на пол. – Это ее плюшевый дневник?
Я не стала разыгрывать спектакль со случайно задетой книгой.
– Да, он.
– Могу я?..
Сапсанов протянул руку, хотел прикоснуться к плюшевой обложке. Но тут меня одолели сомнения.
– Разрешите, Игорь Дмитриевич, я еще немного с ним поработаю? Обещаю вернуть в том виде, в каком взяла.
– Только не уносите из этой комнаты, – попросил Сапсанов после паузы. – Он мне скоро понадобится.