Шрифт:
Нина Глебовна носила двойную фамилию Лебедева-Кишкина (по крайней мере, такая фамилия была обозначена на входной двери). Дело в том, что она была невенчанной женой моего дяди Николая Семеновича Кишкина, профессора-медика Московского университета, которому она приходилась племянницей. До революции они не могли оформить свои отношения. Но так как Николай Семенович в свое время пострадал за сочувствие студенческим волнениям (был отстранен от работы в университете), то это ему зачлось, и Советская власть приравняла их сожительство к законному браку.
Самого Николая Семеновича в описываемое время уже не было в живых. В 1919 году, когда он демонстрировал студентам анатомическое вскрытие, под рукой не оказалось резиновых перчаток: ассистент забыл приготовить, а Николай Семенович по своей деликатности не счел удобным напомнить. Исход оказался трагическим – заражение трупным ядом. Через два дня Николая Семеновича не стало. Похороны его были более чем скромными: на дворе стояла разруха девятнадцатого года. Покойного по снегу отвезли на саночках на Новодевичье кладбище, где через десяток лет рядом с ним нашла упокоение и его вдова. После смерти Николая Семеновича Нине Глебовне выплачивали за мужа пенсию, но думаю, что очень малую, потому что тете Нине приходилось сдавать в Торгсин кое-что из остатков прежнего благополучия: антикварные вещи, столовое серебро – и это было уже подспорьем. Став девушкой, раза два я покупала у нее торгсиновские «боны» [23] , чтобы приобрести что-нибудь из одежды – в простых магазинах ассортимент был невыразимо скудным.
23
Боны – товарные ордеры, которые выдавали в Торгсине.
Подобным образом выживали многие из «бывших». Тем, кто помоложе, пришлось пойти на службу в советские учреждения. Но, несмотря на прекрасное образование и владение иностранными языками, многие мои родственники занимались очень скромным делом: Лена Радчевская, учившаяся в Институте благородных девиц, всю жизнь проработала машинисткой-надомницей, а сестра Липа, бывшая вице-губернаторша, окончившая Сорбонну, с тяжелой сумкой почтальона бегала по улицам Москвы, разносила почту и газеты. Но, может быть, благодаря такой незаметности репрессии 30-х годов и обошли их стороной. Ярким бликом на фоне нашей серой жизни выделялась Ксения – Ксения Владимировна, дочь моего дяди Владимира Семеновича. По рождению наполовину француженка (ее мать, Эмилия Жозефина Гоммери, тетя Эмма, как мы ее называли, приехала в Россию в конце XIX века в качестве гувернантки), Ксения была необыкновенно хороша собой. Элегантная, образованная, знающая несколько языков, она повсюду привлекала к себе внимание. Когда она ехала по улице в пролетке, мужчины останавливались как вкопанные и завороженно смотрели вслед. В середине 20-х годов, когда Ксения какое-то время жила в Дурновском переулке, заходя туда, я всегда видела в хрустальной вазе на столе большой букет свежих цветов – необычная роскошь для тех скромных времен. Цветами осыпал ее тогдашний посол Великобритании, иногда приезжавший за ней прямо к дому в посольской машине с британским флагом. За этой романтической сказкой, видимо, скрывалась более сложная подоплека: муж Ксении работал в ГПУ, и я не думаю, чтобы она могла разъезжать в открытую по городу со своим высокопоставленным другом без согласия (а то и задания) этой малопочтенной организации.
Я быстро привыкла к Москве, к Арбату и Ново-Басманной, к нашему дому в 1-м Басманном переулке – на всю жизнь мне стали родными эти места. Любила я в детстве московскую зиму, когда крупными хлопьями валил снег и мягким пушистым ковром покрывал тротуары и мостовую, лежал на крышах домов. Все вокруг становилось белым-бело, словно в сказочном снежном царстве. По улице мягко скользили полозья санок, и резво бегущая лошадка, и извозчик на козлах, меховая полость и седок – все бывало припорошено снегом. В начале 20-х годов не только такси, но и автобусы еще в Москве не ходили, одни трамваи. Груз перевозили на подводах, возчик с вожжами в руке шагал рядом, понукая лошадку. Теперь все это кажется невероятным.
После снегопада на улицу высыпала целая армия дворников в белых фартуках с крупными бляхами на груди. Начинался веселый перезвон лопат и скребков: счищали снег, скалывали лед с тротуаров и мостовой. Дворник имелся при каждом доме – сохранялись порядки, заведенные еще в старое дореволюционное время. По традиции дворник обитал в полуподвальном помещении под лестницей. В его обязанность входило запирать на ночь дверь парадного подъезда. Во всех домах старой постройки имелся также черный ход, через который прежде ходила прислуга, а после революции жильцы таскали дрова для плиты и выносили мусор. После полуночи припозднившемуся жильцу приходилось нажимать на кнопку звонка в парадном подъезде и терпеливо ждать, когда выйдет заспанный дворник и откроет дверь. Полагалось ли давать ему на чай, чтобы его умаслить, – не знаю. Вполне возможно, что чаевые ему перепадали.
Парадная дверь в нашем доме была тяжелая, дубовая, с зеркальными стеклами. Красивая, солидная дверь. Но самым примечательным, по моему детскому разумению, была ее деталь – большая удлиненная медная ручка, отполированная до блеска. И вот со мной случился небольшой, но памятный для меня курьез. Как-то в морозный день, возвращаясь из школы, только я прикоснулась к этой ручке, как у меня вдруг мелькнула нелепая мысль – лизнуть ее. Что я незамедлительно и проделала, не раздумывая. О ужас! Язык мой прилип, причем намертво, так, что отодрать его было можно только с кожей – мороз в тот день стоял жгучий. (Вообще зимы в те времена были более суровыми, чем теперь.) Стоя с прилипшим к меди языком, я готова была провалиться сквозь землю от стыда и позора. Хорошо, что прохожих на улице не было в такой холод и, к счастью, скоро появилась дворничиха, которая и выручила меня из беды: облила кипятком медную ручку, и язык мой отлип. Правда, потом побаливал из-за содранной кожи.
Много позже, в один из моих приездов в Москву, мне вдруг захотелось прикоснуться к далекому прошлому, и я пошла взглянуть на дом, где прошли мое детство и юность, где родилась моя старшая дочь, и откуда я уехала, чтобы никогда уже больше туда не вернуться. Стоя на противоположном тротуаре, я смотрела на окна, за которыми когда-то проходила моя жизнь. Окна были все такие же, без изменений, разве что занавески исчезли. В конце 70-х годов всех жильцов выселили на окраины, а в доме разместилось одно из многочисленных ответвлений советской бюрократической системы. Но вот когда мой взгляд скользнул по фасаду дома, то я скорее почувствовала, чем увидела: что-то изменилось. Но что? Да дверь же, дверь стала другой! Вместо дубовой массивной двери с зеркальными стеклами в крупных переплетах вход запирала глухая, сколоченная из тонких деревянных планок безобразная дверь – ну прямо как бельмо на фасаде здания. Подобные двери-бельма стали неотъемлемой приметой московских домов с 1970–1980-х годов. Они не украшали город, а обезличивали его, вызывая у меня обостренное чувство антипатии.
Глава 4
В советской школе
Кончилась беззаботная пора детства – осенью 1921 года я пошла в школу. Школа – начальная, четырехклассная – находилась сравнительно далеко, в Дмитровском переулке, полчаса ходьбы от нашего дома. Занимала она одноэтажный деревянный особнячок, в котором было всего пять – шесть комнат с полами, покрытыми линолеумом. Дом, видимо, раньше принадлежал какой-то мещанской семье. В каждом классе было человек по сорок учащихся.
Перед уходом на работу мама заводила будильник и наказывала мне сейчас же вставать, как только он прозвенит. Но мне, маленькой девочке, не хочется вылезать из теплой постели, и я продолжаю нежиться, вновь проваливаясь в сон. Когда просыпаюсь и гляжу на часы, то холодею от ужаса: безжалостные стрелки успели далеко продвинуться вперед – я опаздываю! Мигом вскакиваю, поспешно одеваюсь и сломя голову бегу по улицам. Вот, наконец, школа, но, увы, дверь заперта – уроки давно уже начались. Стучаться не решаюсь, потому что боюсь нагоняя. Нерешительно потоптавшись перед входом, поворачиваюсь и медленно удаляюсь.