Шрифт:
– «Отец».
Я не видел ни в ком повторения жестов, какими отец, – тоже крепкий, широкий, короткий, – прохожих смешил на Арбате; Жорес вызвал образ отца; как отец, он скосил котелок; как отец, вырываясь из рук, подававших пальто, зацепил воротник за сюртучную складочку; и, как отец, чесал зонтиком воздух.
Но дверь распахнулась, вподпрыжку влетел; суетился под вешалкой; с кряхтами руки раскинул: направо, налево и наискось; с кряхтами лез из пальто; приподнявшись на цыпочки, с кряхтом повесил его, вырвав пук из кармана и сунув под мышку; не глядя на нас, растирая ладони, бежал с перевальцем к пустому прибору; отвесивши общий поклон, – сел; и стуло – закракало; тяжко расставивши ноги, расплывшись улыбкой и перетирая ладонями, корпусом перевернулся к соседке с вторичным поклоном; взбугривши улыбкою толстые щеки, пропел ей:
– «Бонжур, мадемуазель… Са ва бьен?»
Пушка – выстрелила: перепонка ушная не лопнула; вместо кокоса же – подали кролика; он, изогнувшись широкой спиной, схватив вилку, себе покидав в рот куски, отвалился, схватясь за газету; и, ею завесясь от нас, опочил в телеграммах; но подали третье: газета – отложена.
Сидя, казался высоким, вставая, был меньше себя, так как широкоплечее туловище укорачивали небольшие слоновьи какие-то ноги; он был бы красив; но дородность мешала; глаза, голубые и добрые, щурились светом ума, никогда не смеясь и вперяяся в окна; рот темно-пунцовый и тонкий, не скрытый густыми усами, когда не жевал, то скорее скорбел; хохотали морщинки у глаз и веселые, точно надутые, щеки с темневшею родинкой; правильный нос; лоб – высокий; весь профиль дышал благородной серьезностью; пышные вставшие волосы, светло-коричневые, с желтизной, и такого же цвета большая, густая его борода серебрилась курчаво сединками; и выдавала южанина кожа: коричнево-красная.
Сел, и возникла вокруг атмосфера смешного уюта, не страшного вовсе: совсем не «Жорес», а – профессор; Д. С. Мережковский, малюсенький в жизни, – тот силился выглядеть именем; чувствовал: рядом со мною уселась и кракала стулом огромная личность; с огромною вилкой, зажатой смешно в кулаке, с неподдельным беззлобием из-за салфетки, которой себя повязала, полезла на барышню, громко расспрашивая о подробностях ее работы и заработка; Мародон, да и я, и не знали, что барышня наша искала работы себе; Жорес – тот узнал.
Так большой человек во мне вспыхнул из маленьких жестов, с какими он яблоко резал, газеты читал и кидался: к тарелке, к соседке, к салфетке; я вовсе забыл, что хватает за сердце с трибуны; трибуна я видел далеким героем былин; думал я: этот славный, простой, нас бодрящий месье привязал к себе крепко, двух слов не сказавши со мною, и тем, как глотал, над тарелкой разинув усы, от усилий краснея, и тем, как прислушивался, отвалясь, склонив голову набок, с улыбкой прищурой, ко мне, к Мародону, к соседке, которая что-то сказала о сером коте и о крыше:
– «Коты, мадемуазель, вылезают на крышу, – сказал этот добрый месье, показав свои крепкие зубы, – затем, чтобы там дебатировать».
Кланяясь скатерти: с ясным прищуром:
– «У них крыша – клуб: да-с».
А узел салфетки вставал над спиною, как заячье ухо; и в этом смешке повторял мне отца он, за столом сочинявшего басни из мира животных; и так, как отец, тотчас перебивал каламбур он, не без педантизма; с надсадой крича, придирался к словам окружавших; так: с первого ж завтрака он из-за сыра ревнул на меня, – рубнув ножиком в воздухе:
– «Э, – да неправильно же выражаетесь вы; говорят: «Лё парти политик», а не «ля»; «ля» – относится к мясу; «лё» – к партии…»
«Лё» или «ля» – знаки рода; «парти» в смысле «часть» – рода женского; в смысле же «партии» – рода мужского.
– «Лё – лё: лё парти!»
Топотошил ногами под скатертью: делалось очень уютно, сердечно, тепло; и представьте себе мой восторг, когда толстый хозяин однажды, ко мне подойдя, разведя свои руки, мне вытянул нос; и – сказал:
– «А месье-то Жорес о вас выразился превосходно: «Месье Бугаж'eв, – это, это: оратор природный…» Вот видите!»
В паспорте «иот» вместо «и» написали: «Bugajeff»; немецкое «иот» в начертаньи своем одинаково с «жи»; так я стал «Бугажевым» во Франции.
Не понимаю, как мог Жорес видеть «оратора» в том, кто в французских словах заплетался, как рыба в сетях: говорил я ужасно; позднее Матисс, вероятно иронии ради, хвалил мою речь; верно брал интонацией, паузами и бесстрашным подмахом руки на оратора, словом своим поднимавшего бури; со второго же завтрака славный «месье» меня схватывал, точно рыбешку крючком: «Э, комм'aн пансэ ву?» [122] Вылезал головой из-за носа соседки; я лез на Жореса, соседку давя; с «савэ ву» [123] откровенным – руками намахивал характеристики литературных течений в России; подчас философствовал, анализируя Генриха Риккерта [124] , мненье имея о Тарде и Мен де Биране; Жореса-оратора я не слыхал; а узнавши «месье», я забыл об «ораторе»: сам заораторствовал; а Жорес между блюдами, сидя с газетою, ухо ко мне поворачивал, слушая голос мой; даже бросая газету, он, кракнувши стулом, врывался в слова:
122
Ну, а как полагаете вы?
123
Знаете ли.
124
Немецкий философ-неокантианец.
– «Что заставило вас полагать?»
Я – отчитывался.
Но вернусь к первой встрече: окончив последнее блюдо, очистивши яблочко, тыкнувши ножиком в ломтик, ко рту не поднес; отвалился и замер, сорвавши салфетку, – не глядя на нас, убегая глазами в окошко и щурясь: глаза занялись жидким светом, бросавшим лучи мимо нас; мне поздней объяснили, что он собирается с мыслями перед Палатой; мы все в пансиончике знали, когда выступает он там; к окончанию завтрака делался тихим тогда; и сидел, привалясь к спинке стула, – не видя, не слыша, не глядя; вставали, бросали поклон, уходили; а он все сидел, отвалясь, склонив голову, взгляд исподлобья бросая в оконные стекла.