Шрифт:
Это песня из одноименного телефильма о ежедневном подвиге врачей и медсестер санитарного поезда, через души которых пролегла Отечественная война. Фальсификаторы, исключая меня из партии, забыли, что и сквозь мое сердце тоже пролегла война. Она закалила меня, как и героев этого телефильма, и замечательного фильма «Белорусский вокзал», людей тоже моего поколения, — «на всю оставшуюся жизнь». И эта фронтовая закалка стала моей целительной повязкой. Я не сломался. Не сдался. Выжил. Жернова власти, сквозь которые меня протащили, не изменили мою сущность. Я все равно не стал бы соучастником тех, кто привел общество к стагнации. И тем горжусь. Повинен я в том, что не выступил публично против прямых виновников этой народной драмы. Ждал, когда придет время… И в этом каюсь.
День первый. Прошло несколько дней после встречи с А.А. Громыко. Потихоньку я начал собираться в отпуск. Но вдруг утром 28 июля позвонил мне домой М.И. Елизаветин, представившийся как контролер Комитета партийного контроля при ЦК КПСС. Он сказал, чтобы я зашел к нему в КПК.
— По какому поводу?
— В КПК при ЦК КПСС на вас поступили материалы.
— Какие материалы?
— Придете — узнаете. Я вас жду.
Собрался и пошел. Какие материалы могли прийти на меня? Думал-думал — так ничего и не придумал.
М.И. Елизаветина я немного знал по комсомольской работе и знал его старшего брата, с которым работал в нашем посольстве в Пекине.
Встретил меня контролер Елизаветин весьма сухо, даже отчужденно, как будто бы я совершил что-то ужасное, в чем он, контролер, совершенно уверен. Не глядя на меня, он достал из письменного стола жиденькую папочку, погладил ее и сказал: «На вас в КПК при ЦК КПСС поступили материалы, с содержанием которых мне поручено вас ознакомить и потребовать по ним объяснений».
По характеру приема меня Елизаветиным, по всей его чиновничьей раздутости я понял, что с ним «шутить» нельзя. Он, зная, что многих бывших комсомольских работников убирают из центральных партийных и государственных учреждений, будет из кожи вон лезть, дабы заслужить милость поручивших ему сработать на меня персональное дело. «Служит по декрету — живет по секрету» — пришла мне на ум поговорка, ходившая в ту пору по Москве, и я, наверное, заулыбался, потому что Елизаветин, о чем-то хотел меня спросить, но, очевидно, передумал и стал перебирать бумаги, лежащие в папке, означающей отныне «персональное дело» Месяцева Н.Н. — кандидата в члены ВКП(б) с сентября 1939 года, члена партии с мая 1941 года.
Контролер, заглядывая в лежащие в папке бумаги, стал пересказывать содержащиеся в них компрометирующие меня «факты».
Я слушал и думал: как же так можно поступать с товарищем по партии, по общему делу?! Будучи послом в Австралии, я испытал на себе козни недругов. Там врагов моей страны толкала на физическую расправу со мной моя дипломатическая активность. А здесь, на Родине, меня хотят убить морально. Не однозначны ли эти преднамеренные действия?!
Будучи по образованию юристом, а по опыту прежней работы следователем, я слушал контролера, понимал, как и на чем вдохновители и организаторы расправы со мной — а иначе и не назовешь — выстраивают версию обвинения в аморальном поведении. Всякий раз, когда безнравственным политикам надо политически уничтожить противника, они обвиняют его в аморальности. Я запросил отставку с поста посла с тем, чтобы облегчить участь больной жены и поставить детей на ноги, а меня обвиняют в посягательстве на честь и достоинство другой женщины! Понимая, наверное, шаткость подобного обвинения, они, дабы пополнить» персональное дело», пристегивают другие небылицы, стремясь сделать из меня — всю сознательную жизнь стоявшего за политическую определенность в подходе к оценке людей, фактов, явлений — человека политически неразборчивого в своих связях с некоторыми австралийскими журналистами.
Контролер шелестел бумажками, пересказывая их содержание, а меня — его слушателя — начинала колотить нервная дрожь. Не от страха. От негодования. Оно усилилось еще и тем, что Елизаветин произносил сочинительства фальсификаторов с плохо скрываемым удовольствием. Он все упирал на то, что материалы на меня в КПК «поступили», а не кем-то организованы. Я понимал, что все обстоит наоборот. Наш первый разговор занял часа полтора. Контролер потребовал от меня письменных объяснений по существу изложенного. Я ответил: «Подумаю»… К концу рабочего дня он позвонил мне домой и сказал, что руководство КПК при ЦК КПСС требует от меня письменного объяснения.
День второй. Утром позвонил Елизаветину и попросился зайти к нему. При встрече, опираясь на положение Устава КПСС, я потребовал, чтобы он предоставил мне возможность лично ознакомиться со всеми поступившими на меня в КПК материалами. Он отказал мне в этом. Я потребовал от него встречи с авторами этих материалов. В этом тоже было отказано. Попросил я и о том, чтобы по всем этим материалам было запрошено мнение партийной организации посольства в Канберре.
Контролер Елизаветин посчитал, что и в этом нет необходимости. Для меня стало совершенно очевидным, что в отношении меня Устав КПСС не действует. Действует команда «сверху». Значит, будет расправа.
В субботу, 30 июля, и в воскресенье, 31 июля, я писал объяснение, в котором показал, что обвинение меня в якобы посягательстве на честь и достоинство женщины были сфальсифицированы событиями полуторагодичной давности, после которых я был в отпуске в Москве и о которых тогда не промолвили ни слова, ибо говорить действительно было нечего — ни на чью честь и достоинство я не покушался. Что же касается другого обвинения, что я якобы проявлял политическую неразборчивость в связях с австралийскими журналистами, то в этом случае фальсификаторы выхватили из контекста хроникальных заметок, появившихся в двух австралийских газетах в разное время, шесть или восемь строчек, ровным счетом ничего не значащих с точки зрения обычной дипломатической практики: одна журналистка писала, что на приеме в советском посольстве выбирала блюда по своему усмотрению и посол поцеловал ей ручку, а другой писал, что после одного из приемов в нашем посольстве его «пошатывало». Вот эти строчки из австралийской печати были густо приправлены нелепыми обвинениями в том, что эти «светские газетные фитюльки» подрывали престиж советского посольства, что у меня были какие-то особые «расположения» к авторам этих строк, и я был превращен в материалах «персонального дела» в человека политически неразборчивого в связях с австралийскими журналистами.