Шрифт:
Шел я за дневальным и думал: «Зачем же я понадобился особисту? Наверное, из-за связи с Корячко — хотят установить истину, поступить по справедливости, освободить его».
Зашел в палатку. Доложился по уставу. В палатке стояла кровать, посередине стол, по обеим сторонам его две табуретки, на столе горящая керосиновая лампа. Хозяин палатки в армейской форме с шевроном чекиста на рукаве гимнастерки, с одной шпалой в петлице. На вид моложавый, подтянутый. Я видел его неоднократно раньше, обычно в свите, сопровождавшей начальника академии, или с кем-либо из другого академического начальства.
Особист сел за стол, предложил мне сесть напротив, сдвинул лампу к краю стола, достал из внутреннего ящика какие-то листы бумаги, чернильницу и ручку. Развернул бумагу, положил перед собой. Я увидел, что на листе сверху написано «НКВД СССР. Главное управление Особых отделов», а ниже жирными буквами «Протокол допроса» и далее перечень обычных биографических данных о допрашиваемом.
Особист взял ручку, макнул ее в чернильницу и начал вписывать мои данные: фамилия, имя и отчество и прочее. Закончив, особист открыл второй лист, обмакнул ручку в чернильницу-непроливайку, и я вижу, как он выводит: «Вопрос: дайте показания о проводимой вами совместно с Корячко антисоветской пораженческой агитации».
Во мне поднялась буря негодования, вся моя предыдущая недолгая, но честная жизнь восстала против этого гнусного, омерзительного вопроса. Не поднимая на меня глаз, он членораздельно прочитал вопрос и тут впервые, как мне показалось, посмотрел на меня. Не знаю, были ли заметны мои переживания или особисту было на них просто-напросто наплевать. Я молчал.
Особист сказал: «Отвечайте на поставленный вопрос».
Я ответил, что этот вопрос для меня оскорбителен. Никакой антисоветской пораженческой агитации я не проводил, так же, как не проводил ее и Корячко. И потому мне отвечать нечего.
Допрос длился примерно с десяти вечера до рассвета. Вряд ли нужно пересказывать брань и угрозы, которые сыпались в мой адрес со стороны особиста: я и бесчестный, и антисоветчик, и врун, и негодяй; выгораживаю себя и такого же прохвоста, как я, Корячко; а будет так, что посадят не только меня, но и моих близких, и тому подобное. Чем больше сыпалось угроз, тем спокойнее становился я. Со мной и раньше так бывало: чем труднее ситуация, тем я спокойнее. На какие-то мгновения мои мысли уносились куда-то в сторону от этого кошмара. В палатку иногда залетали ночные бабочки. Они влетали на свет горящей керосиновой лампы. Кружились вокруг нее. Некоторые неразумные влетали внутрь, спасаясь от огня, бились о стекло и, обессилев, сгорали. «Я не сгорю, — решил я. — Сила моей воли тебе, особист, не по зубам. Я волжанин. В душе моей такая вольность, которая тебе и не снилась».
Чем дольше длился допрос, усиливалась брань, тем становилось яснее, что особист, не имея никаких конкретных фактов, относящихся к поставленному передо мною вопросу, хочет меня сломить. Заставить оговорить не только себя. Превратить Корячко, а может быть, и еще кого-то в антисоветчиков-пораженцев.
Что бы ни было, я решил не сдаваться, не оговаривать ни себя, ни товарищей. Я стал говорить особисту:
— Поймите, я без пяти минут юрист, неужели испугаюсь ваших угроз и встану на путь ложных показаний? Соберите нашу учебную группу и спросите о Корячко и Месяцеве. Вам скажут, какие они «антисоветчики»! Если вы продолжите вести допрос в таком недопустимом тоне, я встану и уйду, что хотите то и делайте!
Мои показания и заявления особист в протокол не занес, их содержание, судя по всему, его не устраивало. Я ушел.
…На улице было светло. Солнце уже поднялось над горизонтом. Но лагерь еще спал. Дошел я до своей палатки, смотрю, а мои друзья сидят на топчанах, не спят. Ждут меня. Я рассказал им все как было. Днем пошел в политотдел академии, доложил о случившемся и попросил защиты. В противном случае, сказал я, соберу общее комсомольское собрание академии и расскажу всем, в чем меня обвиняют и как добивается показаний уполномоченный Особого отдела НКВД СССР. Заместитель начальника политотдела сказал, чтобы я никаких мер сам не принимал.
Дни шли за днями. Меня больше не беспокоили ни из Особого отдела, ни из политотдела. Все шло так, как будто ночного допроса и не было. Но так только казалось. В моем сознании, в чувственном восприятии бытия произошло переосмысление многих жизненных позиций. Я это понял не сразу. Допрос особиста в сознании всплывал всякий раз, когда речь шла о моем отношении к человеку и могли быть затронуты его честь, достоинство, а тем более что-то поставить ему в вину.
Особист своим допросом преподал мне хороший урок. И не один…
На собственном примере я понял, какой дьявольский смысл заложен в концепции Вышинского о том, что признание обвиняемого (подследственного, подозреваемого) является «царицей доказательств», которую карьерные профессора вдалбливали в наши не замутненные еще политиканством головы. Опираясь на эту концепцию, с любым человеком (я это до конца осознал чуть позже) можно сделать все или почти все, если он не тверд характером, испечь «врага народа» любой масти: шпиона, антисоветчика, диверсанта и так далее. Она, эта зловещая концепция, позволяла обосновывать произвол и насилие над человеком целой системе государственных органов, таких, как НКВД, прокуратура, суд, а их должностным лицам — вроде допрашивавшего меня особиста — учинять произвол и насилие над личностью. Своим допросом оперуполномоченный НКВД СССР преподал мне и второй урок, который я отлично усвоил.