Шрифт:
В глазах наконец прояснилось, тошнота прошла, и Ирена огляделась.
Повозка их стояла посередь дороги, лихач в своей вызывающей шляпе с перышком невозмутимо поглядывал то на застывшую, как знак вопроса, Ирену, то на Игнатия, который… о Господи, который добежал до узенького, даже издали кажущегося ненадежным мостика, перекинутого через какую-то речушку с обрывистыми берегами, и вскочил на его горбатые перила с ловкостью и легкостью, сделавшими бы честь любому циркачу.
– Обожаю тебя, Ирена! – закричал он, закидывая голову к солнцу. – Ты видишь? Ничего для тебя не жаль!
Резко взмахивая одной рукой для удержания равновесия, он вдруг сунул другую в карман и, выхватив изрядную пачку денег, швырнул ее в воздух.
Разноцветные бумажки взлетели радужным веером – и медленно, кружась в воздухе, начали осыпаться в воду.
Лихач с нечленораздельным воплем сорвался с козел и ринулся под берег, а Игнатий, к великому облегчению Ирены, наконец-то соскочил с перил, не нанеся себе ни малейшего урона, и, пошатываясь, побрел к недвижимо застывшей девушке.
Ирена уставилась на него, не столько растроганная, сколько разгневанная его безумным порывом. А ну как Игнатий сорвался бы с мостка да, не дай Бог, убился бы? В каком положении оказалась бы тогда Ирена? Мало того, что она уже тайная жена молодого графа Лаврентьева… сделаться вдобавок его тайною вдовою?! А ежели полицейское дознание установило бы свершившееся венчание, узнало бы об Ирене, факт сей получил бы огласку?! Как бы это выглядело со стороны: жених убился, не успев вступить в свои законные права. Да ведь это курам на смех! Непременно сыскались бы злые языки, объявившие, что Игнатий Лаврентьев спохватился – да было уж поздно, вот он и предпочел смерть такому супружеству.
Слезы заволокли Ирене глаза, и лицо Игнатия виделось смутно, расплывчато, будто в тумане. Если бы с ним что-то случилось… знать, что она никогда больше не увидит этих безупречно прекрасных черт, этих огненных очей, не ощутит его взволнованного дыхания, его объятий… нет, она не пережила бы этого, просто не пережила бы!
– Прости, – раздался совсем рядом смущенный, задыхающийся шепот, и чудесные глаза Игнатия близко-близко глянули в ее глаза. – Не плачь, ох, я сущий болван! Я совсем лишился рассудка от счастья! Сознание, что ты моя, что принадлежишь мне навеки, сделало меня безумным. Знай, Ирена, что я буду любить тебя всю жизнь, до самой смерти, и еще не одно безумство будет совершено в твою честь.
У Ирены вновь закружилась голова: на сей раз от счастья. Она ощутила себя совершенно слабой в его объятиях, перед натиском его нежности, а когда губы Игнатия скользнули по ее шее, у Ирены зашлось сердце от мысли: больше ничего она не может ему запретить! Она всецело в его власти, и пожелай он сейчас, сию же минуту овладеть ею – прямо здесь, на обочине дороги, – она не посмеет ему отказать.
В этой неожиданной и непристойной мысли было вместе с тем что-то чарующее. Ирена часто задышала – и увидела, что Игнатий опустил глаза и пристально смотрит, как взволнованно вздымается ее грудь в вырезе платья. Осторожно коснулся пальцем нежных, белых холмиков, погрузил его во впадинку меж ними…
Ирена тихо охнула – новое, невыразимое ощущение пронзило ее до самого сердца.
Игнатий вскинул голову, задумчиво поглядел в сторону речки, откуда доносился такой плеск, словно по воде било крыльями целое стадо гусей: это лихач занимался ловлей денег.
– Ну, он там еще полчаса провозится, а то и больше, – пробормотал Игнатий, опять переводя взор на Ирену, – и ее поразило новое, жадное выражение его лица, даже в дрожь бросило.
– А ну-ка идем, – коротко выдохнул Игнатий, подхватывая Ирену на руки и вталкивая ее обратно в карету. Почему-то мелькнула мысль, что, надень она нынче платье с кринолином, Игнатию не удалось бы таскать ее, будто тряпичную куклу, туда-сюда. А ворох шумящих, шелестящих нижних юбок нисколько не мешает ему бросить Ирену на широкое сиденье кареты, да так бесцеремонно, что она завалилась на спину.
К ее несказанному изумлению, Игнатий не сделал даже попытки поднять ее, а надвинулся сверху, прижимая коленом испуганно забившиеся ноги, навалился, неузнаваемо, незряче вглядываясь в ее глаза, бормоча:
– Не могу больше ждать… умоляю тебя… ты моя…
Он резко встряхнул Ирену – так, что груди ее выскочили из корсета, и припал к ним губами, алчно впиваясь то в один сосок, то в другой.
Какое-то мгновение Ирена тупо глядела в обитый потрескавшейся рыжей кожею верх экипажа над своей головой, потом в ужасе вскрикнула, но Игнатий закрыл ей рот поцелуем: впился ненасытно, больно в губы, лишь на краткий миг оторвавшись, чтобы выдохнуть:
– Я быстренько. Потерпи чуть-чуть, – и снова присосался к ее губам.
Он оказался очень тяжел – до того тяжел, что Ирена и шелохнуться не могла, да и не помышляла об этом: губы Игнатия не давали ей вздохнуть, она часто, резко вбирала воздух носом, чувствуя, что еще мгновение – и потеряет сознание от удушья и страха.
Да, ей было страшно. Он что-то делал с ней! Пуговицы его сюртука больно елозили по соскам, царапая нежнейшую кожу, а руки тем временем мяли, комкали ее платье, и Ирена едва не закричала, когда вдруг ощутила руку Игнатия на своем бедре… более того – именно там, где панталоны имели потайной разрез в шагу.
Она бы и закричала – да не смогла: непонятный ужас стянул гортань судорогой. Что кричать – она и дышать едва могла, а страшнее всего было осознание того, что для Игнатия вся она, со всей ее любовью и красотой, со всеми своими чувствами и мыслями, и знанием французских и даже русских романов, поэзии, искусства, всяких других возвышенных предметов, о которых редко толкуют в салонах (не зря брат с шутливым ужасом порою восклицал: «Несчастная, тебя прозовут синим чулком!»), – вся она значит сейчас для Игнатия не более, чем ее нежное, прелестное платье цвета осинового листа: досадная помеха, шелуха, которую нужно отбросить или хотя бы смять, чтобы добраться до единственного, имеющего для него значение, бывшего желанным: до стыдного местечка между ног.