Шрифт:
Уму непостижимо, как человечество могло допустить ядерную гонку: что окупало риск уничтожения не только настоящего, но и прошлого, и будущего? Что могло хоть как-то оправдать полное истребление всего сущего?
Ответа не было, но, по счастью, я открыл глаза на сам вопрос.
Я вернулся в университет и начал изучать психологию. Я стал посещать тюрьму строгого режима на окраине города Эдмонтона под руководством внештатного преподавателя Университета Альберты. Этот чудаковатый профессор оказывал психологическую помощь многочисленным заключенным, осужденным за убийства, изнасилования и вооруженные нападения. Во время своего первого визита я оказался в спортивном зале с силовыми тренажерами. На мне были высокие кожаные сапоги и длинный шерстяной плащ с капюшоном, который я привез из Португалии, фасона конца позапрошлого века. Сопровождавший меня психолог неожиданно исчез, я остался в одиночестве. Вскоре меня окружила устрашающая группа крупных, накачанных мужчин. Один из них особенно врезался мне в память. Он был очень мускулистым, обнаженную грудь покрывали татуировки. От ключицы до пояса его тело рассекал ужасный шрам. Возможно, он пережил операцию на открытом сердце. Или это был след от удара топором. В любом случае такое ранение убило бы менее сильного человека – кого-то вроде меня.
Кое-кто из заключенных предложил мне поменяться одеждой. Отдавать винтаж за обноски совсем не хотелось, но как тут отказаться? Меня спасла сама судьба. Ко мне подошел невысокий, тощий, бородатый мужчина, сказал, что его прислал психолог, и попросил следовать за ним. Он был совсем один, а на мой плащ посягала целая толпа здоровяков. Я поверил ему на слово. Он вывел меня из спортзала на тюремный двор и все время тихо, но разумно говорил о чем-то незначительном (не помню о чем). Мы удалялись все дальше и дальше, я начал с надеждой оглядываться назад. Наконец появился мой наставник и жестом позвал за собой. Мы оставили бородатого заключенного и пошли в кабинет. Там я узнал, что безобидный на вид человечек, который вывел меня из спортзала, заставил двух полицейских рыть собственные могилы, а затем хладнокровно убил их. У одного из полицейских были маленькие дети, и он умолял сохранить ему жизнь ради них, пока копал, – по крайней мере, так утверждал сам убийца.
Я был потрясен до глубины души.
О подобных событиях, конечно, пишут в прессе, но они никогда не становились для меня реальностью. Я ни разу не встречал кого-то, кто хотя бы косвенно пострадал от такой жестокости, и уж точно не знал никого, кто действительно сделал бы что-то настолько ужасающее. Как человек, с которым я разговаривал – который казался таким нормальным (и безобидным), – мог сотворить нечто подобное?
Часть лекций, которые я в то время посещал, проходили в больших залах, устроенных наподобие амфитеатра: сверху вниз тянулись ряды стульев, на которых сидели студенты. На одном из таких курсов – «Введение в клиническую психологию», что вполне логично, – я каждый раз испытывал одно непреодолимое желание. Я садился позади какого-нибудь ничего не подозревающего студента и слушал профессора. Лекция продолжалась, и в какую-то минуту я ловил себя на мысли, что меня так и подмывало вонзить кончик ручки в шею сидящего впереди парня. К счастью, этот порыв не овладевал мной полностью, но он был достаточно силен, чтобы начать беспокоиться. Что за ужасный человек мог испытывать подобное желание? Уж точно не я. Я никогда не вел себя агрессивно, ведь большую часть жизни я был мельче и младше своих одноклассников.
В тюрьму я вернулся примерно через месяц. За это время двое заключенных успели изувечить третьего, так как думали, что тот стукач. Они держали его или связали, а затем свинцовой трубой раздробили ему ногу. Я снова опешил, но на этот раз попробовал сделать кое-что другое. Я попытался представить, по-настоящему представить, в какого человека я должен был бы превратиться, чтобы сотворить такое. День за днем я концентрировался на этой задаче, и вдруг меня пронзило пугающее откровение. Дело не в том, что совершить жестокое деяние просто немыслимо (как я до этого наивно предполагал), и не в том, что столкнуться с этим напрямую практически невозможно. Воистину ужасающая сторона такого зверства заключалась в том, что совершить его легко. Между мной и буйными заключенными не было особых отличий – качественных отличий. Я мог бы поступать так же, как они (хоть я и не делал ничего подобного).
Меня глубоко расстроило это открытие. Я был не тем, кем всегда себя считал. Как ни странно, желание уколоть кого-нибудь ручкой исчезло. Оглядываясь назад, я бы сказал, что тот порыв раскрылся в явном знании – из эмоций и образов он был перенесен в область конкретных действий – и у него просто не осталось никакой причины существовать. То непреодолимое желание возникло из-за вопроса, на который я пытался ответить: «Как люди могут поступать друг с другом настолько жестоко?» Я, конечно, имел в виду других – плохих людей, – но все же задал себе этот вопрос. У меня не было причин предполагать, что я получу предсказуемый или лично для меня бессмысленный ответ.
В то же время что-то странное начало происходить с моей способностью поддерживать разговор. Мне всегда нравилось вступать в споры, независимо от темы. Я рассматривал их как своего рода игру (это признание едва ли вас удивило). Но внезапно я осознал, что не могу говорить, точнее, мне стало невыносимо слушать самого себя. У меня в голове поселился голос, анализирующий мои высказывания. Каждый раз, когда я что-то произносил, он тут же отпускал критический комментарий. Этот голос сухо повторял:
Ты в это не веришь.Это неправда.Ты в это не веришь.Это неправда.Унылые комментарии сопровождали практически каждую мою фразу.
Я не понимал, что с этим делать. Голос однозначно был частью меня, ведь я не был шизофреником. Но это осознание лишь усиливало мое замешательство. Какой именно частью был я, рассуждающей или критикующей? Если произносил фразы действительно я, чем же был тот критик? А если я – это голос, то получается, что практически всегда я вслух говорил неправду? Оказавшись в полном неведении и замешательстве, я решил поэкспериментировать. Я старался говорить только то, что мой внутренний цензор пропустил бы мимо ушей. То есть мне действительно приходилось себя слушать. Я стал гораздо реже высказываться, часто осекался на середине фразы, смущался и пытался переформулировать мысль. Вскоре оказалось, что я стал менее тревожным и более уверенным в себе, когда произносил лишь то, на что голос не возражал. Какое облегчение! Мой эксперимент удался: я был критикующей частью! И все же потребовалось немало времени, чтобы примириться с тем, что почти все мои мысли были ненастоящими, неискренними или попросту чужими.
Все, во что я верил, казалось мне хорошим и смелым, достойным восхищения и уважения. Увы, я лишь присвоил то, что мне не принадлежало. Большинство мыслей я почерпнул из книг. Поняв их абстрактно, я предположил, что имею на них право, что могу принять их за свои; предположил, что они были мной. Моя голова была под завязку набита чьими-то представлениями и доводами, которые я не мог логически опровергнуть. Я тогда не понимал, что даже железный аргумент не обязательно истинен и что право отождествлять себя с той или иной мыслью нужно заслужить.