Шрифт:
Неужели нас во время обучения научили избегать этих каналов? Знали ли мы, что делать в случае их обнаружения?
Я работала в большой городской больнице в самом центре крупного и полного контрастов города. К нам отправляли людей – на «Скорой» или на вертолете, – которым в других местах уже ничем не могли помочь. Чтобы ухаживать за этими особыми пациентами в крайне тяжелом состоянии, требовались клинический опыт, решительность и навыки командной работы, значительно превосходящие те, с которыми я сталкивалась в других больницах во время обучения и стажировки. Мне выпала огромная честь работать в этом потрясающем учреждении. Чувство общей цели и гордость за хорошо проделанную сложную работу внесли свой вклад в мое решение остаться здесь после окончания специализации.
Тяжелые ситуации, когда мы давали очевидный промах, почти всегда можно понять и рационально объяснить. Медицинский уход – невероятно сложная штука. Ошибки неизбежно случаются, причем даже в самых лучших больницах. Главным нашим отличием, как мне кажется, является наше открытое желание признать, что мы учимся в процессе. Такая направленность позволяет открыто изучить каждую промашку, будь то недостаточно эффективное взаимодействие либо неправильно подобранное лекарство или его дозировка. Признать ошибку, определить, в какой момент все пошло не так, и разобраться. Возможно, мы потому учимся так спокойно переносить любые неудачи, что прекрасно понимаем: когда все системы организма пытаются делать свою удивительную работу, то неминуемо случаются сбои.
Мы никогда не позволяем неудаче поставить точку. Она всегда становится началом новой главы, в которой все чуточку лучше. Так мы и лечим.
Недавно я была во время обхода в той же самой палате интенсивной терапии, где мне однажды довелось пребывать в роли пациента в критическом состоянии. Теперь же я была среди присутствовавших врачей старшей и слушала, как группа резидентов по очереди представляет критически больных пациентов. Женщина, которую мы обсуждали, стояла в очереди на пересадку легких и уже который месяц лежала в ожидании в этой самой палате. Впервые я познакомилась с ней несколько лет назад, когда ее перевели к нам в больницу для обследования недостаточности сердечного клапана.
Когда резидент закончил описание случая, медсестра интенсивной терапии дополнительно отчиталась о том, что произошло за ночь. Ей уже многократно приходилось ухаживать за этой пациенткой, и эти продолжительные отношения предоставили ей глубокое понимание ситуации, о чем резиденту оставалось только мечтать. Она была в зеленой, цвета морской волны, униформе, в области колена на ткани было что-то нацарапано ручкой – она записала данные по уровню калия, когда позвонили по результатам анализов из лаборатории, а под рукой не оказалось бумаги. Будучи в постоянном движении, она редко стояла на одном месте, как это происходило во время обхода палат, из-за чего заметно нервничала. Собрав свои каштановые волосы в хвост, она была нарочито лаконична, при этом даже не подглядывала в свои записи.
«Ее состояние ухудшилось ночью, и теперь мы даем ей концентрированный кислород, пятнадцать литров (в час. – Прим. пер.), – начала она. – Все утро она слушала записанные проповеди ее пастыря. Сегодня ее не узнать. Как по мне, так она до ужаса напугана».
Резидент насупился – только что он отчитался, что ее состояние с клинической точки зрения стабильное. Он был уставшим на вид, а белки его глаз были все в красных сосудах. Часть волос на макушке торчала как единственное свидетельство того, что вечером ему все-таки удалось хоть ненадолго прилечь. Это напомнило мне чуб моего сына, и мне пришлось бороться с материнским инстинктом, который призывал пригладить ему волосы.
Под белым халатом у резидента была толстовка с капюшоном. Врачи частенько добавляют этот слой одежды, обычно где-то на двадцатый час их тридцатичасового дежурства. Когда столько часов подряд не спишь, что-то нарушает работу гормонов, контролирующих температуру тела. Нам в годы практики всегда было холодно наутро после дежурства.
При мне у этой пациентки уже наблюдались ухудшения – это было довольно частое явление. Как правило, дело было в обострении сердечной недостаточности, и хотя она в итоге всегда шла на поправку, это сильно травмировало ее психологически. Ее тело словно настаивало на том, чтобы она признала возможность своей скорой смерти. Для борьбы со страхом в ее распоряжении были молитвы и надежда, и она активно использовала и то и другое.
«Я спросил ее насчет того, как у нее с дыханием, однако эта информация от меня ускользнула», – извиняющимся тоном сказал он.
«Каждый слышит разную историю, – напомнила я ему. – Нет ничего удивительного в том, что медсестре она говорит не то же самое, что мне или тебе, – объяснила я. Я знала, что у нее подготовлены разные ответы для разных людей. В конце концов, у нас всех были разные с ней отношения. – Это не лишает значимости то, что она сказала тебе, просто она это сделала по-другому», – добавила я.
Я увидела у него в кармане незаполненную открытку.
«Это тебе она дала?» – поинтересовалась я.
«Да, она хочет, чтобы я написал послание надежды для ее стены, – сказал он голосом человека, поставленного в тупик. – Если честно, мне не очень хочется что-либо писать, так как мне кажется, что она не дождется пересадки. В трансплантологии говорят, что у нее очень много антител и подобрать подходящего донора крайне сложно. – Он замешкался, прежде чем продолжить: – У меня такое чувство, что я совру, если напишу что-то обнадеживающее».