Шрифт:
На стуле висят единственные брюки и единственный пиджак Максима Девочкина. Не скажешь, что они принадлежат одному человеку. Но поскольку они, действительно, принадлежат одному человеку, умудряясь при этом так сильно отличаться, то создается впечатление… что приобретены они были в разное время, а это, наоборот, говорит о цельности натуры Максима Девочкина.
– Как ты считаешь, – изрядно потоптавшись на месте, произнес наконец Семен Петрович, – Может несознательный элемент стать вдруг сознательным?
Максим Девочкин высунул голову из под одеяла, посмотрел заспанными глазами на Семена Петровича и сказал:
– Нет, не может.
– Я и сам знаю, что не может, – согласился Семен Петрович. – А, быть, все-таки может? – как-то уж особенно жалобно добавил он.
– Может, все-таки может, – обнадежил товарища Максим Девочкин и, еще раз посмотрев на Семена Петровича, добавил: Как можно заниматься философией, когда вокруг столько… жизни? Нет, зря, Семен Петрович, ты говоришь, что ты материалист. Ты – идеалист.
В это время в окне первого этажа блеснула лысина, и вместе с ней блеснула мысль: "Какая огромная стартовая площадка у мыслей, заключенных в эту голову!". Говорят, все лысые наделены необычайным умом. Однако в нижней части головы, стоило ей немного приблизится к окну, оказались настолько густые волосы, что вторая мысль: "Возможно, эту голову в молодости чем-то очень сильно ударили, и она, потеряв точку опоры, перевернулась, как в тире, на 180 градусов", – затмила первую.
– Где этот Девочкин? Где этот безобразный Девочкин? – пропищал лысый писклявым голосом. – Почему его подушка в моем кабинете? И что она тут, извините, делает?
Максим Девочкин поморщился, вылез из под одеяла и побрел разыскивать ботинок, который ночью улетел в мышь. Потом он приступил к розыску других вещей, потом занялся самосозерцанием, потом – творчеством, и, наконец, художественной самодеятельностью.
Максим Девочкин не имел своего угла, и было это для него камнем преткновения. Отсюда он черпал свое вдохновение, этим ограничивался его кругозор. За что и был неоднократно бит. Но он не мог наступить на горло своей собственной песне, не мог и, как честный художник, не желал. Поэтому он с гордостью сносил критику и тоже страдал за идею.
На дворе стояла весна, на пеньке сидела Варвара Петровна, рядом с ней – Семен Петрович. В платочках под гармошку пары гуляли под березками.
– Варвара Петровна, я давно хотел вас просить об одном очень странном одолжении, да все никак не выпадала подходящая минута.
– О каком, Семен Петрович?
– Можно вас поцеловать?
– Семен Петрович… – в глазах Варвары Петровны сверкнули искры поруганного достоинства. – Да как вы…
– Простите… я не хотел… то есть хотел… то есть я хотел сказать, что не хотел… Только чтоб на производстве не знали… Простите меня за столь дерзкий поступок! – и он чмокнул ее в подбородок.
Варвара Петровна, словно ветер, кинулась к реке, где никого не было. Семен Петрович кинулся в другую сторону.
Возле реки она остановилась и заревела.
Каждый мужчина носит определенное отношение к женщине, и каждая женщина принимает правила каждого мужчины.
После просмотра хроники в честь приближающегося юбилея, братья Рвоткины пили "бормотуху" в своей лесной сторожке. Трое из них были высокого роста, крепкого телосложения, один – маленький и смешной. Однако на экране, где братья Рвоткины с механическими пилами через плечо двигались на фоне круглых процентов плана, маленький казался выше и удалее всех, – оттого что шагал по бревну и в каске набекрень.
Когда распахнулась дверь в сторожку, братья Рвоткины разливали очередную порцию "бормотухи". Завидев Варвару Петровну, они медленно приподнялись. Один из них, не желая делиться "бормотухой", загородил ту своим телом.
В глазах Вареньки сверкнули те же искры, что и во время разговора с Семеном Петровичем, но читались они теперь уже так, словно вспыхнуло в душе тайное желание, которое невозможно залить уже ни робким бормотанием, ни даже "бормотухой".
Где-то приблизительно в это же время, в этот же день, а, может, в эту же самую минуту, вышел Указ, предписывающий всех людей, занимающихся творчеством, переселить в хорошие жилищные условия, чтобы те могли воспевать существующую действительность, не стесняясь этого. Но, или на всех не хватило хороших условий, или посчитали, что наш герой еще не занимается творчеством, или еще что, но только поселили Максима Девочкина для начала в коммуналку.
Разложив вещи, подставив таз под капающую с потолка воду, Максим Девочкин сел огорчаться. И тут под руки ему попалась газета, которую по своей забывчивости, во время осмотра комнаты, прежде чем вселить сюда героя, оставил автор. А в газете – строка: "Каждой семье отдельную квартиру к 2000 году" – Максим Девочкин застонал и чуть не потерял сознание. Потом он схватился за голову. Потом – успокоился. И даже обрадовался. Он вспомнил, что истинный художник должен страдать. А поскольку он художник истинный, то ему, как, впрочем, и автору, успевшему уже к этому времени умыкнуть газету, не нужна квартира.