Шрифт:
Вот сейчас его в деревне ждут, стол готовят. Днем-то Пьер домой не пойдет — односельчане знают, чем он занимается, не одобряют. Какой там, сам поп, говорят, его анафеме предать грозился. Так за что? Пьер молитвы читает, посты соблюдает. Да даже святого отца атаман к ним по большим праздникам привозит, и тот и службу правит, и исповедь принимает и причащает, все как положено. Правда, поп какой-то странный, на галльском языке едва слова связывает, но все же правильный, не реформист какой, не дай Господи. Так что нельзя Пьера от церкви отлучать, неправильно это. Только односельчанам же всего не расскажешь, потому и придется ему посидеть на опушке, посмотреть издаля, как народ веселится, детишки играют — вспомнить молодость, дружков, жену, как еще девчонкой была — все норовила язык показать, да сказать что не то, чтобы очень уж обидное, но чего и спускать не следовало. Вот и дергал ее за косички при всяком удобном случае. Но тоже не больно, с пониманием. А как постарше стали, так и поменялось у них что-то, гулять вместе стали, вздыхать по вечерам. Потом и посватался — хорошо так все у них сладилось. На свадьбе вся деревня гуляла… Да, есть Малышу чего вспомнить, на опушке-то сидючи.
И только вечером тихонечко в дом. Там и за столом посидеть, как положено, и жену приголубить, чай оба соскучились, обоим в радость. Утром, как обычно, оставить семье деньги, что удалось заработать, да назад в лес, дальше делом заниматься.
Вот с такими мыслями подходил Пьер Малыш к родной деревне, когда вдруг погас небесный свет. Вообще ничего не произошло, просто вдруг на короткое время стало темно, потом… потом тоже было темно, но уже по-другому, словно мешок надели на голову. И не пошевелиться — тело связано так, что ни рукой, ни ногой не двинуть, во рту кляп. Чей-то голос приказывает «это тело», видимо, его, Пьера тело, еще и к дрыну привязать. Мол, здоров больно, как бы дурить не начал. А как здесь дурить, когда веревки в тело впились так, что оно уже и слушаться перестало.
Но страха почему-то не было. Совсем. Пьер просто не понимал, как его, такого сильного, спеленали, словно младенца. Впервые в жизни кто-то решал его судьбу, даже не спрашивая ни о чем, словно хряка резать приготовили. Это было неправильно, так не должно было быть, это вызывало… удивление? Да, пожалуй, именно удивление. Для страха Малыш еще не созрел.
Кажется, рядом с ним лежали другие связанные люди. Кажется, кого-то уносили, но недалеко. Во всяком случае, были слышны крики, похоже, боли. Но такие негромкие, словно кричали с зажатым ртом. Пьер такие не раз слышал, когда его товарищи захваченных караванщиков допрашивали — им рты затыкали, чтобы вопли далеко не разносились. Видел он потом эти тела — они и на тела-то человеческие похожи не были, и лиц у них не оставалось. Видать, тем, кто сейчас кричит, не легче. Но это же не к нему относится. Никогда к нему не относилось, и сейчас не будет.
И вот прозвучало в очередной раз: «Этого».
Ловкие руки привычно схватили Пьера и, как связанного кабана, куда-то понесли. Потом поставили на ноги, привязали к дереву, потом сорвали с головы мешок. Солнечный свет ослепил, пришлось подождать, пока глаза смогут нормально смотреть.
Он привязан к дереву на опушке леса. Прямо напротив деревни, но так, что ему деревню видно, а вот его оттуда — нет. Вон девки хороводы водят, вон жена с бабами сидит, степенно, как мужниной жене положено, с подругами судачит. Вон дети играют, и с ними его две дочки, смеются во все горло, счастливые.
А у папки ихнего перед глазами веревка качается. Стало быть, конец, отгулялся. И они отпелись, отсмеялись — без мужика семья не живет. А если тот мужик еще и татем был — все. Односельчане такой семье помогать никогда не будут.
Получается, это и их последний праздник. Что там праздник — последний радостный день в жизни. И он, могучий, серьезный мужчина, будет умирать, глядя на их последние улыбки, слыша последний смех.
Молодой человек с сединой в волосах и с изуродованным шрамом лицом, что стоял перед ним, еще не сказал ни одного слова, а по лицу Пьера уже побежала слеза. Малыш забыл, когда плакал в последний раз, возможно, такого и вообще никогда не было, но сейчас слезы полились сами.
Забыто, что мужчины не плачут, что герои ничего не боятся, забыта вся чушь, которую любил произносить Король. Просто были слезы, потому что в бандите и убийце Малыше все еще жил Человек.
А мужчина перед ним стоял, молчал и смотрел в глаза, и от этого было только тяжелей. Если бы кричал, грозил, убеждал… Тогда он стал бы противником, с которым можно бороться. Но он молчал, оставив Пьера наедине с самым страшным врагом — самим собой. И в какой-то момент тот сдался, опустил глаза, обмяк, желая, чтобы уже скорее свершилось неизбежное. Лучше муки смерти, чем муки чего-то внутри, разрывающего душу и сжимающего до невыносимой боли сердце. Совесть? Пьер не знал такого слова.
— Чего ты хочешь? — простой вопрос поставил Малыша в тупик. Действительно, чего? Жить? После всех его подвигов? Это неважно, что он не резал пленным глотки, не пытал и не насиловал. Он дал такую возможность другим. Денег? Сделали они его счастливым? Или его семью? Тогда чего?
— Я хочу, чтобы жила моя семья.
— Это возможно. Но чем ты готов за это заплатить?
— Жизнью.
— Поздно, — ответил мужчина, легко качнув болтающуюся перед лицом Пьера петлю. — Да и кому она нужна? Только твоей семье, то есть никому.
— Деньгами!
— Не надо, это грязные деньги, они воняют кровью. Мне противно к ним прикасаться.
— Тогда чего хочешь ты?!
— Я хочу, чтобы ты предстал перед судом. Но еще сильнее я хочу уничтожить ваши банды. Если ты готов помочь, я гарантирую жизнь твоей семье. От имени графа Амьенского гарантирую.
— Какое дело графу до простых крестьян?!
Мужчина достал крест. Простой серебряный крест размером с пол-ладони. Он светился светом, который был известен каждому сыну истинной церкви. Он появлялся лишь один день в году, и зажечь его мог лишь священник уровня не ниже аббата.