Шрифт:
Запыхавшись, я прибыл домой, закрылся на цепочку, а в новостях как раз говорили, что за день с граждан сняли восемь шапок. "Девять", - буркнул я, переодеваясь, а жена, развернув ириску, сказала: "Ужас".
1990
Вещи вымирают
Вещи вымирают. Незаметно - каждая в отдельности и демонстративно, презрительно - все вместе. Витые пирамиды шоколада, жестяной блеск кастрюль, глухое уханье разматываемых тканевых рулонов. У пустых или украшенных ненужной дребеденью витрин томятся безмолвные изваянья продавцов. Вещи уходят, не прощаясь: никогда не знаешь, видишь вот эту вещь на прилавке в последний раз или доведется встретить еще.
Вещи стали значительны. Они с молчаливым укором напоминают о временах, когда мы произносили уничижительное слово "вещизм". Теперь, робея, мы смотрим даже на собственные вещи, а те хвастают своей для нас исключительностью. Последние автомобиль, молочный бидон, штаны, холодильник. Запись прекращена до 2015 года. Сломаешь, побьешь, протрешь - что тогда? Правда, говорят, кто-то еще видел, как по Невскому несли одеяла.
Люди собираются и говорят о вещах. Одни ковыряются в ранах - кто что когда видел и не купил, мог достать и не достал, мог постоять и поленился. Другие со счастливым блеском в глазах рассказывают, что успели запасти вот то и это и любовно показывают полки шкафов, на которых, как в Ноевом ковчеге, в нераспакованных свертках хранятся накопленные реликты. Люди забыли, о чем они говорили прежде.
Еще недавно мы относились к вещам легко - между делом покупали на не Бог весть каким тяжким трудом заработанные деньги, ломали, выбрасывали, не забирая в голову.
Теперь появились вещи другие. За тяжелыми дверями коммерческих подвальчиков зажили вещи из другого мира. Нашего месячного заработка тут хватит лишь на изящную ерунду. Мы подавленно молчим, стоя у этих прилавков, как у музейной витрины.
Наши вещи покинули нас, как недотепу Федору,- мы меняемся, хотим того или нет. Мы возвращаемся к натуральному - пашем, выделываем шкурки, солим, стегаем одеяла. Наши головы забиты множеством мелочей, связанных с отсутствующими вещами, лбы наморщены от непрерывной, направленной на их добывание и сохранение сосредоточенности, время занято без остатка.
Наше отношение к материальному сделалось трепетней и глубже. Прошли времена, когда мы весело презирали показавший нам теперь кукиш быт. Мы, наверное, станем другими, научимся выключать свет, заворачивать краны и, может, даже переходить улицу по зеленому. И если вещи надумают возвратиться, мы, заискивая и тревожась, вступим с ними в серьезные долгие союзы. Мы ничего никогда не выбросим, двадцать лет будем носить пальто, приучимся доедать хлебные корки и, постоянно кумекая, что бы еще растянуть и сэкономить, не сможем ни расслабиться, ни оторваться, ни вспомнить, в каких чудных облаках витали когда-то прежде.
1991
Я забыла, когда ходила пустая
Я ношу сумки, как верблюд носит горб, улитка - дом, черепаха - панцирь. Перед работой в моих мешках уже громыхают молочные бутылки; в обеденный перерыв, если повезет, прибавится снопик макарон, а вечером, когда я выбираюсь, наконец, из опутавшей универсам очередины, я волоку еще много разных предметов: шпротный паштет на случай голода, мыло, которое в любой момент может опять пропасть, веник, потому что веники выбросили и их все хватали.
В моей душе всегда тревога - я постоянно представляю своих домашних за столом с ложками наготове и тающий при этом запас еды. Я замечаю, как непрерывно снашиваются у всех штаны, стаптываются ботинки и размышляю, где все это брать снова. Как школяр, решающий задачу о втекающей и вытекающей по двум трубам воде, я постоянно сравниваю две скорости - уничтожения и восполнения вещей и продуктов; первая скорость всегда больше, и это гонит меня из дома, заставляет рыскать по магазинам, а в случае удачи крепче набивать сумки.
Я не могу расслабиться, даже если попытаюсь отвлечься и пойти куда-нибудь без заготовительной цели. В театре я обязательно наберу в буфете коробок с мармеладом, на прогулке в лесу замечу сухую хворостину и, подумав о возможном энергетическом кризисе, приволоку ее на дрова, а на тайном свидании в незнакомой части города, едва заметив на другой стороне улицы очередь за яйцами, рвану туда прямо под красный сигнал светофора, мгновенно забыв о только что трепетно описывавшем мне свое душевное состояние человеке.
Я уже забыла, когда ходила пустая. Я, кажется, и родилась с нагруженными сумкам в руках, я перестала ощущать их тяжесть, а выпусти я их из рук, мне, наверное, не хватит уже одного земного притяжения - я сразу взлечу над всеми этими универсамами, киосками и ларьками, где за чем-то обязательно занята очередь, где наполняются сумки, где проходит жизнь.
1991
Картинки девяносто первого
Мы сидим на кухне за столом, ждем, когда закипит чайник, пришедшая к нам в гости тетя Катя, мой десятилетний сын Петька и я. Муж в коридоре работает за верстаком. Мы с теткой говорим о том, о чем говорят сейчас все о ценах: хвастаемся, что удалось где-то сэкономить, гадаем, вся ли сметана уже по двенадцать или бывает еще и по три. Петька невозмутимо жует подаренную жвачку и выбирает в альбоме место для нового вкладыша.
Обсудив экономические проблемы, мы вздыхаем и задумываемся. Я знаю, тетка считает виноватыми во всех наших бедах демократов, она, пережившая блокаду, голосовала на референдуме за Ленинград, а все, творящееся теперь, воспринимает, как шабаш жуликов, то бишь кооператоров. В разговорах с ней я стараюсь обходить животрепещущие политические проблемы, но и в этот раз она начинает сама.
– Вот сейчас у метро сосиски в банках продают уже по пятнадцать, восклицает тетка, - а в магазинах они - по рубль семьдесят. Раньше, скажи, такое было? Это что, не спекуляция?