Шрифт:
Под землею коптил фонарь, воняло горелым керосином. А на воле светило солнышко и небо синело ясное. Каждый раз поднимаясь из погребной тьмы, Махора радовалась белому свету и теплу.
К вечеру она убрала землю и картошку подняла наверх. Скотину встречать уже опоздала. Спасибо, кума Раиса коз пригнала, а телок с коровою сами пришли, словно чуяли: не до них хозяйке.
Занималась со скотиной да птицей. Корову доила впотьмах второпях, и Зорька молока мало дала, то ли обиделась, нравная, а вернее – не напаслась. Весна стояла сухая, на лугу трава – щеточкой. У коров нос грязный, в земле. Надо бы покормить, но это потом. Теперь же Махора решила еще поработать немного, чтобы с погребом закончить побыстрей. А то снова обрушится – и тягай землю.
На дворе стемнело, но сумрак был легкий. Ясно белела кухня и хата. Над Вихляевской горой, куда солнце ушло, не остыл еще зеленоватый плес с темным островом синей тучи. Над головой проглянуло звездное просо. Людских голосов не было слыхать. Стрекотали сверчки в садах. Два-три соловья перещелкивались в кустах.
Махора прикрыла дом, ушла на забазье и, выбирая там, в дровах, подходящие жерди, ширкала пилой, обрезая их по размеру. Мягкая верба попадалась, твердый вязок, карагач и вовсе железный дубок, на котором пила звенела.
Скоро похолодало. Затихли соловьи, их пора впереди. Слитный гул водяных быков стоял над речкой и озером. Потемнел лес, но на базу еще было видать. А может, глаза обвыклись.
Вспомнились давние годы, после войны, когда в такую пору ночами на огородах было людно. Сажали и поливали. Во тьме слышались голоса. Днем – на колхозной работе, а ночь – твоя. Слов нет, тяжко, но почему-то хорошо вспоминать.
Вроде недавно привезли Махору на этот хутор, на этот двор, от отца с матерью. Привыкала трудно. Родительский дом был сытнее, без хлебушка не сидели. А здесь – желуди… Семья большая, сядешь за стол, а желудковая лепешка не лезет в горло, хоть плачь. И кажется, все глядят на тебя, осуждают. Потом привыкла. Ее жалели. Золовка Ксеня печеное яичко потаись в сумку положит. В поле сядешь обедать, а там – яичко. Такое сладкое. Или сальца ломотик. И бабка Дуня жалела, и мать Наташка. Жаловаться грех. А уж как Ваню родила, и вовсе мужики гордились: казака принесла. Дед Илюша, довольный, усы крутил. Отец Матвей – тот вовсе…
Бог ты мой… Сколько людей здесь было… Вечером соберутся, хата – полная. Ведро картошки чистили во щи. Сколько было народу, и все – родные. Сжилась с ними, дорогие до слез. А теперь – пусто.
От неожиданной мысли такой Махора оставила пилу и во тьме словно увидела всех. Молчаливой чередой прошли мимо: дед Илюша и бабка Дуня, Ксеня с Володей, Василий, Ольга, тесть и мать Наташка, за ними – муж… Все прошли и пропали. И снова осталась Махора в целом свете одна… Живые дети где-то были сейчас, но далеко, и в них не верилось.
Ночь обступила хутор. Над головою, из края в край, светили звезды. Легкое зарево на востоке сулило луну. Руки словно налились тяжелой водой, не поднять. А голова была ясной. Хорошо думалось. Давнее вспоминалось – словно вчера прошло.
И в хате, уже в постели, Махора уснула не враз. Лежала и о прошлом думала. Напротив, на стене, висели карточки родных. Сейчас, во тьме, их не было видать. Лишь блестело стекло от какого-то света на воле. Но Махора видела всех живыми. Только что говорить не могла. Это уже во сне.
А утром, наяву, пришла живая родня, кум Николай.
Махора поднялась до свету. Соловьиный бой еще не смолкал. Белый оковалок светил, догорали последние звезды. Над займищем поднималась холодная желтая заря.
Управилась со скотиной и птицей и успела допилить жерди для погреба, как заявился кум Николай – покойного мужа младший брат. Он жил здесь, на хуторе, но смладу как-то в сторону ушел от семьи. Может, в том его жена была виновата, а может, склонность к вину. С тех пор как Махора осталась одна, Николай заходил редко, похмелку выпрашивая. И сегодня, лишь во двор ступив, он попросил:
– Похмели, кума. Голова болит.
– Ты хоть поздоровайся, – укорила его Махора.
– А я забыл с похмелья. Здорово ночевала…
– Здорово, да не дюже. Погреб у меня завалился.
– Какой летось копала?
– Он самый.
– Чего он?
– Да выкопали не у места. Пойдем поглядишь.
Кум Николай кряхтел и охал, щетинистые щеки тер, но слушал Махору.
– Тут был колодезь когда-то, мне помнится, возле бабки-Наташкиной кухни. Я Василия упреждала: не будем здесь копать. Так ему в рот не въедешь. А теперь обрушилось и все завалилось.
– Може, подмогнуть? – напросился Николай.
– Подмогни. Кто же еще, кроме тебя? Ты нынче не пасешь?
– Не пасу.
– Вот и помоги. Как похмеляться: кума да кума, а в дело… Я тебе волью чуток, чтоб похмелиться, но не дюже.
– Влей, влей, – обрадовался Николай. – Влей, кума. А то вчера Чурихину самогонку пили.
Бабки-Чурихиной питье было всему хутору известно вонью и тяжким похмельем. Старуха крепила свое зелье куриным пометом.
– И кто ж тебе велел ее пить? Силком лили?