Шрифт:
– Мам, мы завтра уезжаем. Нам надо во Владивосток собираться, – сообщил вечером Василий.
– Ой, какой же гостинчик мне вам собрать? Огурцы возьмёте? Хоть ведро дам.
– Только пять штук. На дорогу, – разумно определилась я.
Очевидное-невероятное, или На краю света
У Корнеевых
Г оворят, что каждому человеку надо хоть изредка разговаривать с самим собой. Я пробовала – получается плохо. Задаю себе неудобный вопрос – и пытаюсь увильнуть от ответа. Зачем, мол, терзать себя, если и так всё понятно? Это во-первых. А во-вторых: что можно изменить в судьбе, в любви, в отношении к тебе заведомо предвзятых людей? И в-третьих: изменить жизнь можно лишь ценой определённых компромиссов. Но! Смей – и ты человек! Женщина любит не потому, что холодным рассудком выбрала правильного мужчину, а потому, что до слёз стало жалко именно этого, своего. Я любила и люблю данных мне жизнью людей, не думая, лучшие ли они на свете; просто они мои – такие, какие есть. Крёстная упрекала иногда, что я трудный человек, хоть и открытый. Спрашиваю: «В чём моя трудность?» – «Не умеешь жить, как все. Не умеешь молчать себе на пользу. Не умеешь уступать дуракам. Всё берёшь на душу, и тянешь, тянешь за собой, потом плачешь. А ты плюнь и разотри!» – звучало в ответ. Но кто знает, как правильно? Как плюнуть и растереть, если с тобой поступают неправильно? Слюны не хватит! Но есть же сила слова, есть и его правота. Считаю: говори и тебя услышат.
В Волжском Василий начал капризничать, упрекать, что принуждаю его лететь в этот чёртов Владивосток. А командировочные уже получены, билеты куплены, вещи собраны. Обидно до слёз: опять я во всём виновата! И дёрнуло же меня сказать, что если бы не я, сидел бы он всё лето в Клеймёновке! Строгий разговор с самой собой облегчения не принёс. Теперь придётся принимать все его условия: бутылка в дорогу – раз, московская ночёвка не у моих сестёр, а у его друга Артура Корнеева – два, поедет он не в серых, а в белых штанах, они легче – три, и т. д. Какие глупости!
– Белые штаны ты уделаешь ещё в поезде… – пыталась я образумить упрямца.
– Ты хочешь, чтобы я сопрел в серых брюках?
– Ладно, ладно, надевай белые!
Перед железнодорожным вокзалом Василий спросил:
– Ты бутылку взяла в дорогу?
– Ой! Забыла…
– Тогда я никуда не поеду! – бросил сумки, развернулся и пошёл.
Я зарыдала в голос.
Проходивший мимо мужчина окликнул скандалиста:
– Молодой человек, вы что творите? Разве можно так поступать с женщиной?
Слава богу, до отправления поезда ещё оставалось время, и он успел сбегать в ближайший гастроном за бутылкой коньяка. В привокзальном киоске прикупил ещё газет и огоньковскую книжку-брошюрку Межирова со странным для поэтического сборника названием «Бормотуха».
Ехали в СВ – командировочные деньги позволяли такую роскошь, почему бы не воспользоваться? Сели, а я никак не могу отойти от пережитого стресса, трясусь, как в лихорадке. Макеев же, выставив бутылку на столик, вновь засиял голубыми глазами, словно бы ничего и не произошло. Выпив рюмку-другую, принялся рассказывать, как они с Фёдором Григорьевичем Суховым путешествовали по Белоруссии.
– Ты же знаешь, он там воевал… Всю жизнь мечтал пройти пешком по своим военным дорогам. Не проехать, а именно пройти!
– Давай лучше о нас с тобой поговорим. Зачем ты так поступаешь? У меня дня без слёз не проходит. Чуть не по тебе – ты в истерику!
– Ладно-ладно-ладно! Не начинай! А то я по-серьёзному разозлюсь… Так вот, слушай, как мы путешествовали. Я окончил школу, готовился поступать в Литинститут, и тут пришло письмо от Сухова: «Вася, приглашаю тебя пройтись со мной по местам, где я воевал в Белоруссии! Если согласен – плыви ко мне на теплоходе до Лысково. От Лысково на автобусе до Красного Осёлка…»
Ну, я и подхватился. Родители дали какие-то денежки. Первый раз на теплоходе! Представляешь? Волга шлёпает о борт! Берега плывут! Фёдору Григорьевичу тогда было сорок четыре года, а мне восемнадцать. Он известный поэт, уважаемый… Но и я уже с первой книжкой, с маленькой, но славой. Мы были близки нашими стихами, одинаково их понимали, потому и сдружились. Доплыл до Лысково, добрался до Осёлка… Жил он тогда с матерью и отцом – бедно, конечно. Помню пустые щи из щавеля да картошку на столе. Его двоюродный брат имел корову, приносил молоко. В моей семье питались получше. Но богатеев в колхозном крестьянстве отродясь не водилось! Я не роптал. А худющий, как плеть, Сухов и вообще обходился малым.
Все свои деньги я сразу же отдал Фёдору Григорьевичу, и мы двинулись. Доехали до Москвы, на Белорусском вокзале сделали пересадку. Не знаю, как он определял маршрут, но распорядился сходить в Речице. Для меня всё было впервой, всё интересно. Только есть сильно хотелось. Сухов об этом просто забывал, приходилось напоминать.
Речица считалась то ли маленьким городком, то ли большим селом. Чистота кругом – не российская! Меня это удивило. Первый раз за всю дорогу хорошо поели в столовой. Сухов взял мне к обеду 150 граммов водки; сам он не пил ничего, больной желудок не позволял…
– Вась, ну как он мог тебя, мальчишку, водкой подпаивать?
– А так! Я же молодой был, здоровый. Водка меня не брала. И кто в казачестве не пьёт?
– Отец же твой мало пил. В кого ты такой?
– В деда Алёшку. Певун был и гуляка! Отец тоже не отказывался, но дюже не увлекался. Ладно, слушай дальше.
И вот мы пошли, пешком. Вроде как наобум. Но Сухов точно вёл, как будто помнил дорогу. С войны-то уже больше двадцати лет прошло! Легко двинулись, без опаски. То по асфальту, то по грунтовке, полями, перелесками. Попадались деревеньки – очень бедные. У дворов сидели белорусские женщины – босые, в белых платочках, сухие какие-то и молчаливые. Заговоришь с ними, а они не сразу и отвечают, смотрят пристально. Иногда мы просились на ночлег. Узнав, что Сухов здесь воевал, белорусы предлагали не только кров, но и еду – простую, но довольно вкусную, в основном из картошки. Некоторые вели показывать старые окопы, уже заросшие травой. Их тревожный смысл будоражил суховскую душу. Он подолгу стоял, прикидывал, не его ли это окоп. И блиндажи попадались – обвалившиеся, с торчащими полугнилыми брёвнами.