Шрифт:
Но, всем их усилиям вопреки, уже расходились по стране тысячи листочков папиросной бумаги с текстами «последних слов» подсудимых, и все знали, они не признали себя виновными! Нарастали протесты, негодовал мир, возмущался расправой. Работала наша гласность.
Что было делать Яковлеву, кроме как еще громче взвыть:
В целях разъяснения существа судебного процесса над Синявским и Даниэлем, а также разоблачения клеветнических измышлений буржуазной прессы (…) считали бы целесообразным осуществить следующие мероприятия:
— в творческих организациях, в редакциях газет и журналов, и издательствах (…) на гуманитарных факультетах высших учебных заведений, в художественных вузах, в научно-исследовательских учреждениях гуманитарного профиля провести информации и разъяснительные беседы, привлекая в качестве докладчиков и выступающих авторитетных деятелей литературы, искусства и науки;
— поручить Политиздату срочно издать материалы процесса (обвинительное заключение, речи государственного и общественных обвинителей, приговор и др.) с целью ознакомления партийного и творческого актива, а также корреспондентов газет социалистических стран и органон печати компартий капиталистических стран;
— опубликовать в «Литературной газете» и «Известиях» письмо от имени Секретариата правления Союза писателей СССР, в котором бы содержался ответ на выступления зарубежных писателей и деятелей культуры по поводу процесса;
— редакциям газет «Известия», «Комсомольская правда», «Литературная газета», «Советская культура» опубликовать отклики читателей, а также видных представителей литературы, искусства и науки, одобряющие приговор суда и осуждающие антисоветскую деятельность Синявского и Даниэля (…);
— редакциям газет «Правда», «Известия», «Литературная газета», «Комсомольская правда», журнала «Коммунист» опубликовать теоретические статьи о марксистском понимании вопроса о свободе и ответственности личности в условиях социалистического общества.
Комитету по радиовещанию и телевидению при СМ СССР подготовить и передать на зарубежные страны:
— выступления представителей советской общественности в поддержку приговора суда по делу Синявского и Даниэля;
— беседу видного советского юриста с обоснованием правильности приговора с точки зрения советского законодательства…
— материалы, разоблачающие клеветнический характер писаний Синявского и Даниэля, их призывы к террору, злостные антисемитские высказывания, широкое использование их произведений в целях холодной воины (…)
— материалы, показывающие моральную нечистоплотность, политическое двурушничество Синявского и Даниэля;
— комментарии и беседы о свободе творчества в СССР и преследовании прогрессивных деятелей искусства на Западе.
И пошел расползаться по всему миру скандал. Как при Сталине, по всем предприятиям проводились собрания, требовалось «единодушно осудить» писателей, не читавши их книг. Сотни тысяч людей в СССР были принуждены выбирать между совестью и благополучием. Иные отказывались, большинство соглашалось — ведь тех, кто отказывался, было «слишком мало»… Да и какой смысл? Улучшать советскую власть?
Так вырабатывался прототип всех наших последующих судов, своего рода эталон партийной гласности: «открытые» процессы за закрытыми дверями, со специально подобранной публикой, с горсткой друзей подсудимых и иностранных корреспондентов у входа. И, конечно же, с неизменно оглушительным ревом яковлевской пропаганды после каждого суда, которая все равно не могла заглушить нашей гласности, но лишь все больше подрывала доверие к официальной печати. Удивляться ли, что даже дети предпочитали слушать западные радиостанции?
И с самого начала так установилась линия фронта в этом противостоянии: наша гласность против их «гласности», закон против идеологии. Разве кто-то мог этого «не понимать» или «не знать», если режим требовал от своих подданных не просто молчаливой покорности, а вполне активного одобрения?
Конечно, все они все понимали, всё знали. Но после нескольких «оттепельных» лет, когда поговорить о гражданской совести и нравственной ответственности было даже модно, страна покорно вернулась к своему обезьяньему состоянию: ничего не слышать, ничего не видеть и ничего не говорить. Общество предпочло прикинуться слепоглухонемым, чтобы потом, как и после Сталина, иметь возможность опять притворно изумляться:
«Как же это могло случиться? Кто виноват?»
И если была у нашей гласности хоть какая-то реальная цель — так это лишить его такого комфорта в будущем. Ни навязывать людям свои решения, ни втягивать их в свою деятельность никто из нас не считал себя вправе — это должно было оставаться делом совести каждого. Зато, в отличие от сталинских времен, оправдаться незнанием тоже никто уже не мог, ни на Востоке, ни на Западе.
Как ни странно, несмотря на такую философски-этическую нашу позицию, ее политический эффект вначале был чрезвычайно велик. Последовавшие за делом Синявского-Даниэля процессы, в особенности дело Гинзбурга-Галанскова, вызвали целую бурю протестов внутри страны, своего рода «цепную реакцию». Прямые репрессии оказались не только бесполезны, но и вредны для режима: чем больше было процессов, тем больше людей присоединялось к протестам. Да и в лагерях изменилась атмосфера: попавший туда не исчезал больше бесследно, не исключался из жизни, но присоединялся к общему сопротивлению. Сведения о голодовках, забастовках, петиции и даже литературные произведения политзэков стали регулярно просачиваться наружу, словно в насмешку над идеей изоляции. Более того, лагеря оказались как бы связующим звеном для различных групп возникающего в разных концах страны движения. Там и мы узнавали друг друга, а через нас — наши родственники и друзья. Судебные расправы, таким образом, просто теряли смысл: они способствовали росту и консолидации вначале весьма разрозненного, стихийного движения, превращая его в серьезную политическую силу.
Этого урока режим никогда не забыл. Вся последующая история наших взаимоотношений — история поисков режимом иных форм борьбы с нами и наших поисков ответа на их новые формы. Аресты и суды стали лишь крайней, вынужденной мерой, и очень часто заставить их пойти на это было для нас своего рода победой. Предпочтение отдавалось иным средствам, от психушек и кампаний клеветы («компрометации», как их называли чекисты) до высылки за границу. Характерно, что в 1977 году режим даже попытался «кодифицировать идеологию» в новой конституции СССР, впервые за всю историю своего существования открыто записав в статье 6-й:
«Руководящей и направляющей силой советского общества, ядром его политической системы, государственных и общественных организаций является Коммунистическая партия Советского Союза. КПСС существует для народа и служит народу.
Вооруженная марксистско-ленинским учением, Коммунистическая партия определяет генеральную перспективу развития общества, линию внутренней и внешней политики СССР, руководит великой созидательной деятельностью советского народа, придает планомерный, научно обоснованный характер его борьбе за победу коммунизма…».
Так они отчасти приняли предложенные нами правила игры. Вот, дескать, теперь на конституцию не сошлетесь! Все по закону. Но и это им не помогло: мы уже и раньше начали ссылаться на Всеобщую декларацию прав человека ООН, на пакты о гражданских правах, а затем — на Хельсинское соглашение. Всегда найдешь, на что сослаться, было бы желание.
Любопытно, однако, что правозащита — этот, казалось бы, самый трудно усваиваемый аспект нашей философии — стала со временем необычайно популярна. К концу 70-х, просматривая самиздатские документы, я просто поражался тому, с какой аккуратностью ссылались в своих петициях на нее тонкости закона даже простые работяги. «Качать права» стало вдруг невероятно модно.
Не преминул воспользоваться этим и режим, оказавшись на краю гибели. Режим дряхлел, режим дышал на ладан, и надо было как-то спасаться «партийной элите». Тогда-то и появился «либерал» Яковлев, главный прораб перестройки. Вдруг запестрели газеты нашими лозунгами двадцатилетней давности: «правовое государство», «период застоя» и, конечно, гласность. Целые куски из наших самиздатских работ стали вдруг появляться в официальной печати, а то и в партийных решениях, разумеется, без кавычек и без упоминания авторов. А «раскрепощенное» общество, старательно пряча глаза, делало вид, что только теперь все это узнало. Ликовал Запад, поражаясь свободомыслию партийной элиты. Партийная «глазность» — как произносили это словечко зачарованные иностранцы — их вполне устраивала, она стала последним писком западной моды, хотя никто так и не понял, что это значит. Тем более никто не вспоминал про нас — мы даже приехать в Москву не могли: до 1991 года наши имена все еще значились в «черных списках» КГБ. Формально мы все оставались «особо опасными государственными преступниками», «вялотекущими шизофрениками» и агентами империализма. Но и это никого не смущало.