Шрифт:
Тяжелее всего были ночи. Я или вовсе не спал, или видел кошмары. И неизвестно, что было хуже: лежать и бессонно таращиться в ночь, в темноту, ощущая при этом, как тело то покрывается потом, то мелко дрожит от озноба – или куда-то все время бежать, пробираться, ползти, то убегая от неотвратимой беды, то безуспешно пытаясь кого-то настичь? Кошмарные эти погони за ночь изнуряли меня совершенно – и утром, во время бритья, я видел в зеркале почти незнакомого мне человека: бледного, с бисером пота на лбу и с каким-то затравленным блеском в глазах. «Кто это? – думал я тупо, водя пальцами по обвислым щекам. – И почему у него дрожат руки?»
Да, я перестал узнавать себя самого – свои руки, движения, голос, лицо. Случалось, я долго рассматривал кисти собственных рук, поворачивал их так и эдак, словно вдруг позабыв, что же это такое, и какое они имеют ко мне отношение. Пальцы рук были длинными, еще очень сильными – я, наверное, мог согнуть ими подкову, – но уже подчинялись мне как-то замедленно, будто уже не вполне доверяли. Я был вот именно, что сам не свой – я словно вышел у самого себя из-под контроля.
Об Ольге, как это ни странно, в те дни я почти не вспоминал. Возможно, это была форма самозащиты: психика вытесняла из сознания то, что ее больше всего беспокоило, но легче от этого не становилось.
И вот таким, совершенно разбитым, в понедельник с утра я побрёл на работу.
IX
Был, помню, тягостный день, полный даже не столько работы, сколько разной мороки и суеты – сначала общий обход в отделении, потом вызов к главному врачу и разбор там каких-то, больными написанных, жалоб, потом еще что-то – и лишь в конце дня я наконец встретил Ольгу.
Она шла навстречу по коридору, шагая как-то неуверенно и напряжённо, и я поразился тому, как она побледнела, осунулась за эти три дня.
– Что с вами, Оля? – спросил я ее, и сам не узнал свой потерянный голос.
– А с вами? – Ее лихорадочный взгляд заблестел мне навстречу, и стало ясно: у нас с ней одна и та же болезнь…
Не помню, как мы оказались в моем кабинете. Словно ветер гудел в голове, и туман застилал мне глаза. Похоже, что Ольгу несло тем же ветром, и в том же тумане блуждал ее взгляд: она пошатывалась и натыкалась на стулья. Помню только, как мы топтались на сброшенных на пол халатах, как хлопала форточка – в тот день дул сильный ветер – и как жёлтая штора взлетала и опадала к окну…
…Медленно, как после обморока, мы приходили в себя. Вокруг царил хаос. Всё было сдвинуто, сорвано, сбито: стул лежал кверху ножками, книги из шкафа просыпались на пол, со стены упал и разбился портрет Дуайена. Неужели, подумал я, это сделали мы? Или всё это сделала та же самая сила, которая посрывала с нас клочья одежды – я остался в носке и рубахе, она в болтавшемся на одной бретельке розовом лифчике, – а потом грубо швырнула нас с Ольгой на старый диван? Какое-то время мы с ней лежали безжизненно, как две тряпичные куклы…
– Что это было? – прошептала она едва слышно.
– Не знаю, – таким же пустым и безжизненным голосом просипел я в ответ.
– Послушай… – Она приподнялась на локте, и я близко-близко увидел ее глаза, в которых отражалось мое перевёрнутое лицо. – Мы что теперь, стали любовниками?!
– Похоже на то. – Я ухмыльнулся, и два перевёрнутых мужика в ее радужках ухмыльнулись одновременно со мной.
– Какой ужас! – прошептала она. Но уже через миг, откинувшись навзничь, она стала смеяться. – Ох, не могу… – задыхалась она. – Только-только устроилась на работу – и вот, нате вам! Ну ты, Олька, даёшь – мало, видать, тебя в детстве пороли… Да что ж у тебя за натура?!
Насилу она успокоилась. Похоже, что приступ смеха ее измотал еще больше, чем близость: она снова лежала безжизненно, и было жутко касаться ее ледяных и бесчувственных рук…
Молча мы одевались, поднимая разбросанную одежду. Потом, собираясь уже уходить, она вдруг прижалась ко мне. Я чувствовал, как стучит ее сердце, как она дышит, и не мог понять: плохо ей в эту минуту – или, наоборот, хорошо? Я и сам ощущал себя как-то и очень счастливым, и очень несчастным одновременно. Потом она подняла лицо, и я увидел, что губы ее улыбаются, а в серых глазах стоят слезы…
X
Где-то, помню, читал: «Не бывает несчастной любви». По-моему, можно сказать и обратное: не бывает счастливой любви.
Влюблённость, особенно в самом начале – род тяжёлой болезни, когда всё в голове и в душе, и во всём окружающем мире заполняется чадом, угаром, и в этом чаду нам приходится жить, и общаться с людьми, и ходить на работу. Лечить бы таких, выдавать им больничные: где уж влюблённым доверять что-либо серьёзное, когда и самих-то себя они толком не помнят?