Шрифт:
– Это ещё пустяки! – испуганно озираясь, шептал Голубев. – В Ленинграде белыми ночами вообще как днём…
Белые ночи… Выходит, такое и под Новгородом бывает? Но ведь предыдущие ночи вроде бы казались совершенно обычными… Или не казались? И не поздновато ли нынче для белых ночей? Господи, какая чушь! Бывает, не казались, не поздновато! Потому что вот это, которое вокруг – что же это, как не натуральнейшая белая ночь?!
Немцев в лесу оказалось не так уж много – во всяком случае гораздо меньше, чем примерещилось Михаилу с вечера. МТС, о которой рассказывал встреченный позавчера лесник, гансы действительно приспособили подо что-то вроде ремонтных мастерских – оттуда и неслись моторный рёв да железное лязганье. Причём с наступлением ночи работа за мощным кирпичным забором не прекратилась, и это радовало: изрядно, значит, у гитлеровцев повреждённой техники, раз им приходится проявлять этакий трудовой героизм.
Неподалёку от МТС обнаружилась зенитная батарея, а дальше до самой околицы Чернохолмья лес будто вымер. Не то, что немчуры – даже комаров не было. Голубев этому откровенно радовался; Михаила же погладывали дурные предчувствия. Слишком уж беспечно вели себя гансы. Ремонтные мастерские, кажется, вообще не охранялись, а батарея… Один часовой там всё-таки имелся – бродил вокруг пушек, спотыкаясь и громко, аппетитно зевая. Такая охрана намного хуже, чем вообще никакой. А ведь линия фронта не так уж далека: канонада слышится весьма явственно; по временам от особо гулких загоризонтных ударов ощутимо вздрагивает земля… Да и отряд… то есть извините, товарищ старший политрук – шестьдесят третий отдельный полк наделал достаточно шуму вдоль маршрута своего продвижения (три дня назад при форсировании, например); так что противник, если он не дурак, должен бы насторожиться по всей округе… Ан нет же, не насторожился противник. Это возможно?
Между опушкой и городскими задами пучился к плесневелому небу округлый, поросший редковатым кустарником холм. Михаил с Голубевым взобрались на его вершину, залегли близ какого-то обомшелого валуна, похожего на гнилой проеденный зуб, и довольно долго наблюдали за рекой и околицей.
Околица клубилась темным беспроглядьем садов, горбатилась редкими силуэтами крыш. Тихой была она, околица; спокойной и сонной. Только изредка нехотя взлаивали дворовые собаки, да однажды ни с того, ни с сего по-дурному возопил где-то петух – возопил и смолк на полуноте, словно бы ему клюв заткнули… или (что вероятней) свернули шею.
Потом из ближней улочки выбрели двое немцев с тускло отблескивающими бляхами фельджандармов на шеях – очевидно, патруль. Они немного постояли над самой водой, тихонько переговариваясь и время от времени взглядывая на холм (словно раздумывали, лезть на него, или не стоит). Голубев оживился, снова зашептал что-то про языка, но Михаил досадливо приказал замолчать: ему хотелось расслышать, о чем говорят патрульные. Однако покамест ничего толкового расслышать не удавалось: слова немцев превращал в совершенную невнятицу ровный и неумолчный гул моторов. Примерно в полукилометре к северу матовое стекло реки перечеркивала цепочка смутных голубых огоньков, вдоль которой беспрерывным потоком ползли с западного берега на восточный одинаковые черные тени.
Понтонный мост.
Интенсивное движение в направлении линии фронта – так описал бы увиденное исполняющий обязанности командира шестьдесят третьего отдельного старший политрук Зураб Ниношвили. И мы ему так же опишем… если сумеем вернуться целыми.
Один из патрульных чуть повысил голос, и Михаилу, наконец, удалось разобрать несколько малопонятных обрывков. “…эсэс-команда… вчера… от них лучше подальше…” На том всё и кончилось. Второй немец (щуплый сутуловатый очкарик) постучал себя по пилотке – красноречивый интернациональный жест – и, отвернувшись, шагнул обратно, в уличное тёмное устье. Ляпнувший что-то глупое (или опрометчивое?) ганс двинулся следом.
– Голубев, ты знаешь, что такое?.. – Михаил обернулся к своему напарнику, и вдруг осекся.
Голубев, оказывается, не смотрел ни на немецких патрульных, ни на реку. Приподнявшись, Голубев тревожно вглядывался в лесную опушку.
– Ты чего? – Михаил дернул его за рукав.
– Да так… – красноармеец знобко повел плечами. – Примерещилось, будто бы смотрит кто-то. На нас. Сзади. Оглянулся, а там… Вроде как… это… тень, что ли? И вроде глаза блеснули. Это правда, что волки только зимой страшные?
Михаил тоже оглянулся.
Опушка. Ленивые туманные космы. И ничего кроме.
Он хотел было сказать что-нибудь про нервы, но не успел. Потому что совсем-совсем рядом неторопливо проклацал винтовочный затвор, и сорванный голос выговорил тихонько:
– Нихт бевеген. Зонст их верде эссен… то есть шиссен.
Примерно в километре от опушки лес словно бы провалился в довольно широкую то ли лощину, то ли пересохлую старицу, густо заросшую боярышником да хлипкой кустоподобной рябиной. Сочтя это место подходящим для выяснения отношений, Михаил решительно остановился. Голубев встал рядом, нарочито поигрывая своей СВТ, к которой он для внушительности примкнул штык.
Черт знает откуда взявшейся нелепой троице хватило благоразумия не пытаться разоружить своих пленных. Единственно, на что эта самая троица решилась – всю дорогу от прибрежного холма держать обшарпанные винтовки наперевес, изображая грозных конвоиров.
Никто из всех пятерых дорогой не произнёс ни единого слова – исключая, конечно, энергичную короткую матерщину, которой Голубев еще там, на холме, прояснил неведомой троице свою национальную принадлежность.
Троица… Почти одинаково испуганные почти детские лица; почти одинаковая одежда (кепки, ватники, кирзачи – всей разницы, что на двоих индивидуумах штаны, а на третьем изрядно замызганная длинная юбка)…