Шрифт:
– Хм… – Воронов ещё раз живо окинул его взглядом с головы до ног и, смотря на его боевые ордена и медали, завесившие грудь, просто, без подковырки спросил:
– А с какого…ты, об этом вспомнил, ночь навеяла? Откуда взял?
– Ва-а! Откуда надо! Так скажеш-ш, нэт? – глухо проклекотал Танкаев и прямо в глаза поглядел комбату.
– Купер, Джеймс Фенимор Купер…это знаменитый американский писатель. Классик.
– Как Лермонтов? Пушкин? – выстрелил вопросом Магомед.
– Ну,..где-то, как-то…А Чингачгук, – поправил Арсений, ежась в улыбке, – это один из его главных, любимых героев. Индеец. Вождь своего народа.
– Вах! Хороший герой? Смэлый? Джигит? – аварские глаза вспыхнули, как раскалённые угли.
– Да, вот такой, как ты?
– Чэстно? Не плохой ругательство, который я нэ знаю? – настороженно уточнил Магомед.
– Честно. – Арсений Иванович, щуря весёлые глаза, глядел, как с бронзового красивого, мужественного лица горца, сошла тень подозрительности.
– Смотри, кунак…Я потом обязательно найду и прочитаю «куперовского Чингачгука».
– Меня то, что стращать? – снова тепло усмехнулся Воронов. – Мы читали, ты читай! Не горюй, наверстаешь упущенное после своей Военной тропы. Вот увидишь, будут и в вашем ауле у ребят книги. Нет, а в самом деле…Скажи на милость, с чего ты вспомнил о сём?
– Э-э…Было дэло. Хавив меня так назвал на допросе. Думал плохим словом обозвал собака…А спросить не у кого, понимаеш-ш?
– Гордись. Это тебе комплимент от него был. Тот герой…какой надо герой. Ни пыток, ни смерти…ничего не боялся. За равноправие, за свободу своего народа боролся с врагами.
– Как наш Хочбар!
– Может, и так. Короче, наш человек.
– Коммунист?
– Почти.
– Жалко, что нэ успэл вступить в партию.
– Ладно, проехали, брат. У тебя комиссар Черяга уже проводил политбеседу с бойцами?
– Так точно.
Они прибавили шагу. В голове эшелона тускло мелькнули сигнальные лучи фонарей, послышались приглушённые голоса дежурных офицеров.
– Готово-о! Караулы снять!
– Всем по вагонам!
– Ни пуха, ни пэра! И, чтоб все бомбы мимо! – повернулся он к Воронову, и они ударили друг друга лёгкими товарищескими хлопками.
– К чёрту! И тебе не хворать. – Арсений ухватился за железную скобу.
– Да, только уговор, Иваныч. Никому об этом…Нэ надо!
– Лады. Замётано, брат.
…Паровоз окутался молочными парами, лязгнул стальными сочленениями, сизый дым с огненными искрами вырвался из трубы и эшелон, натружено дёрнувшись, отдуваясь всё чаще и чаще, стал быстро набирать ход.
Глава 2
Разговор с Арсением Ивановичем отчасти ослабил узел перекрученных нервов, причесал лохматые мысли, но желанного покоя не дал, вконец прогнав его, – в глазах ни капли сна. Мысли теперь скитались в далёких горах, мчались по каменистым тропам, минуя мрачные ущелья и пропасти, к родным дымам Урады, к деревянному крыльцу родительской сакли. Мысли, как и кони в табуне, были разных мастей. Чёрные, тёмные – о болезни, о смерти близких – он гнал от себя жгучей плёткой, но чем сильнее замахивался, тем большим огнём хлестало его по душе худое предчувствие, тем больнее сжималось и ныло сыновье сердце. В такие ночные минуты раздумий, он с радостным облегчением принимал беспамятство окопного сна, лишь бы отдалить тот момент, когда вернётся сознание и властно напомнит о дурном…
Такими предчувствиями-думами о родных, почитай жил любой фронт, любой солдат, до прибытия полевой почты, которая либо развеяла душевную хворь, либо подтверждала худшие опасения. А потому солдаты с радостью и суеверным страхом вскрывали письма из дому, – кто знает, какие вести, поведают ему на сей раз немые, бегущие строчки…Были и такие, кои заполучив из рук «почтаря» заветный треугольник со штемпелем, уходили, сторонясь чужих глаз, подолгу не решались вскрывать письмо; принюхивались к нему, шептали сокровенные слова защиты, будто незримый покойник уже ютился в оставленном ими далёком доме…И письмо, отправленное живыми, несло с собой его васильковый трупный запах.
Рука Магомеда сама потянулась к наградному карману, извлекла последнее из дома письмо. Сквозь мятые, подмоченные дождём строки его – ощутимо дышала бесконечная родительская любовь, плохо скрытые тревога и беспокойство за него, и горькая грусть долгой разлуки.
Написаны они были, как правило, одной и той же уверенной рукой – урадинского кадия, под диктовку отца и матери, и начинались всегда со священных для правоверных слов: «Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного…» Магомед усвоил этот незыблемый постулат с молоком матери. Мусульмане вообще не начинают какое-либо серьёзное дело, не произнеся: «Бисмиллагьи ррахIмани ррахIим».
…Читая эти первые строки, память уносила Магомеда в далёкое детство. Он хорошо помнил, что обязанность следить за своевременным и точным исполнением религиозных обрядов, была возложена на аульских дибиров (мулл).
…Когда в ущелье начинали густеть изумрудные, фиолетовые прозрачные сумерки, а небо на востоке принимало аметистовый оттенок, народ в большинстве своём шёл в мечеть на вечернюю молитву. Они, мальчишки, – три брата – Гитинамагомед, Магомед и Сайфулла, вместе с другими мужчинами аула обыкновенно отправлялись в мечеть. По окончании намаза поджидали отца, чтобы он видел их и избавил от ревностного расследования, которое всегда устраивал, если не встречал кого-то из них в мечети, сурово спрашивая: молился ли тот и где? – угрожая, что если, кто-то из них пропустит хоть один намаз, то Всевышний ниспошлёт большое несчастье на весь их дом.