Шрифт:
– Снять все со стола, - распорядился он вдруг охрипшим голосом. Спокойствие.
Он сам всегда волновался в предвкушении того, что он сейчас покажет людям и увидит сам, потому что ему тоже каждый раз это было удивительно. Он снял со стола клеенку, сложил ее, потом ловко сдернул толстое серое шинельное сукно. И открылась красота. Яркая, излучающая сияние крышка стола, вся сплошь в тюльпанах и гвоздиках, разбросанных в беспорядке или собранных в вазы, над которыми летали бабочки и птички. Все это светилось теплым медовым светом, было одновременно полно движения и покоя, радовалось и рождало радость, улыбалось и вызывало улыбку. В этом была наивность и душевная ясность, точная рука, божественное мастерство, совершенство, на это можно было смотреть часами и не устать. С точки зрения антикварной, это был поразительный экземпляр, шедевр, если не стесняться этого слова.
В Катиной прошлой жизни стол всегда был только столом, стул - стулом. Сейчас ей показали произведение искусства, хотели ее удивить, очаровать. А ее не трогает.
Она сказала:
– Какие интересные птички. Колибри?
– Колибри?
– переспросил художник.
– А кто же, по-твоему?
– Вполне возможно, - ответил Петр Николаевич, - мне это в голову не приходило.
Потом он опять заботливо, старательно укутал стол в толстую попону. По отношению к этому столу он имел особые обязательства. Когда-то давно хозяйка стола, уезжая из Москвы, передала ему его на хранение с тем, что, если она вернется, стол будет ее дожидаться, нет - останется ему. Она не вернулась, а он все еще ее ждал, не ее, так каких-нибудь наследников, а их не было. Он тоже покидал Москву в войну, уходил на фронт, и стол в этой сырой, губительной для старинных вещей комнате сберегала и охраняла его жена. И вот уже почти забылось то время, когда он разлучался со столом, почти забылась та женщина, которая ему его отдала, похоронена в жарких узбекских песках, седой стала его жена, постарел он сам, еще больше стал похож на индуса... А стол все сверкает и светится по-прежнему, даже ярче, кажется, стал, порхают птички и бабочки, все так же готовы вот-вот распуститься тюльпаны, все так же нежны и зелены их изящные узкие листья, все так же обаятельно все это вместе, все так же радуется и способно радовать.
– Покажите ей комод, - попросил художник Петра Николаевича.
– Она ж его и так видит.
– Конечно, - сказала Катя.
– Притворяется такой интеллигенткой, - сказал художник.
– Ну, что ты видишь?
Она видела темный кривобокий ящик, в нем еще ящички. Рухлядь. Видела странную комнату, странного человека - хозяина и странного человека собственного мужа.
– Комод, - сказала она.
Петр Николаевич засмеялся.
– Ну правильно. Комод. Какой? Прежде всего русский. Спросите, почему? Ответить нелегко. Но вглядитесь хорошенько - и вы поймете, как он прост и мил и далек от совершенства, если сравнивать его с каким-нибудь французом. Только сравнивать не надо. Он русский, и прелесть у него своя, особенная...
– Откуда он у вас?
– спросила Катя. Ей казалось, что она такой же точно видела у лифтера под лестницей в том доме, где раньше жила. На нем стояли электроплитка и чайник.
– У Петра Николаевича все от самого себя, - ответил художник.
– Этот комод у него двести лет. Ясно?
– Почему вы спросили, Катя?
– поинтересовался Петр Николаевич.
– Вам показалось, что вы его видели. Это вполне возможно.
– В Эрмитаже, - сказал художник.
– Есть похожий.
"Вот именно, - подумала Катя, - и электроплитка никогда не выключается".
– Ну и хватит, - сказал Петр Николаевич, - на этом антикварное образование закончим. Идемте, еще покажу вам библиотеку.
Он провел своих гостей по коридору в другую комнату.
Потолки там протекали, а стены были не видны, их закрывали книги. Книжные полки стояли и поперек комнаты.
– Есть что почитать, да?
– пошутил Петр Николаевич.
– Если иметь время и... валенки.
– Понимаю, - сказала Катя.
– Это я понимаю.
Что она понимала? И что хотела понимать? Она производила впечатление серьезного и упорного человека. Упорство было в тихом, нежном голосе, в серых, умытых, как морские камушки, глазах. В сущности, она была хорошенькая, если присмотреться. Художник присмотрелся.
Художник вытащил книгу с полки, начал яростно листать.
– Уходим, - сказал Петр Николаевич.
– Подарите мне эту книжку, - попросил художник, - зачем она вам?
Петр Николаевич посмотрел на обложку. Народный лубок, он и сам когда-то давно писал о нем. У художника было умоляющее и дерзкое выражение лица, это была его манера попрошайничать. Если мне не дадите, то поступите плохо, нечестно, дадите - поступите правильно. Не хотите быть благородным человеком, не надо.
– Берите и отстаньте. Вот всегда так, - пожаловался Петр Николаевич Кате.
На столе появилась бутылка грузинского вина и кусок брынзы. А под клеенкой по-прежнему цвели медовые тюльпаны, коричнево-красные гвоздики, нежно, зеленели их узенькие листья, бабочки летали и птички летали неизменно и вечно, длился и не кончался вечный теплый солнечный день.
Художник встал из-за стола и снял со стены небольшую торжественно-мрачную лиможскую эмаль, которая давно привлекала его внимание. В ней была тайна. Тайна времени. Лиможские эмали прекрасны ранние, пятнадцатого, шестнадцатого веков. Тайма цвета - синего, белого, черного... Тайна сюжета, хотя и разгаданная. Но все равно, воины были похожи на святых, а святые на воинов. Все это его волновало. И тайна цены тоже, вещица была луврского достоинства. И тайна автора. Называли Леонара Лимозена, а художника это злило, вещь и без того была хороша. Он не верил ученым атрибуциям, говорил, что все врут, чтобы зарплату оправдать. Он верил самому себе.
Приходя к Петру Николаевичу, художник всякий раз приникал к этой эмали близорукими, беззащитными глазами, сняв с носа старомодное пенсне, рассматривал не дыша, трогал нервными пальцами, хотя Петр Николаевич умолял не трогать. Художник просил продать эту вещь ему, предлагал любые деньги, что было ему особенно просто, так как денег у него никаких не было. Он уверял, что, кроме этой лиможской эмали, ему ничего не надо, только ее и никогда ничего больше. А деньги он заработает.
Петр Николаевич на него не сердился.