Шрифт:
Сергей Иванович знал больше их и видел дальше их, он не в завтрашний день смотрел, а через годы и потому не спешил. А они, озорные щенята, торопили его, готовы были упрекать чуть ли не в трусости — что мог он один или вдвоем с Бестужевым поделать с их нетерпением, если сошлось так, что, кроме как на них, ему не на кого было опереться в роковые дни. Это они его подвели, а по он их. Впрочем, нет, никто никого не подвел, все они были честны и готовы сражаться, и некого упрекнуть. В том-то и дело.
Не Муравьев ли сказал ему однажды: «Ты пойми, Иван Иванович, в революции побеждают не пушками, не только пушками. Можно выиграть сто сражений и ничего не добиться. Потому что революция сначала должна произойти в сердцах и умах». Что понял тогда он, Сухинов, в этих словах? Ничего, попросту отмахнулся от них, как от умственной блажи. Только здесь, на каторге, он прозрел, и эти слова больно кололи его душу.
Когда он смотрел в отчаянные глаза каторжников, он видел там только бешеную муть и ярость — и ничего более. Эти люди готовы были на все, но ради чего? Ради только собственной свободы, ради будущей богатой гульбы, ради мести. Мужественные, гордые есть среди них люди, а верить им нельзя, прав барон. Нельзя им верить, потому что они слепы, тяжкая жизнь их давно ослепила, и разве сможет он открыть им глаза, он, перед которым истина только-только забрезжила, как сияющий алый цветок в голубоватой дымке.
Но поднять этих людей на восстание он сможет, и у него есть цель. Он придет в Читу, освободит политических ссыльных, непогибших братьев своих.
После ночного разговора Сухинов решил не делиться с товарищами своими планами. Да они не особенно ими интересовались, решив, что поручик успокоился, осознав полную безнадежность сопротивления. Прошло несколько дней — все они немного воспрянули духом. Что даром бога гневить — по сравнению с другими им повезло: работа в рудниках тяжелая, непривычная, зато ходят они раскованные и живут в избе. Есть кое-какие деньжата: можно прикупать еду и одежду. И всегда тешит надежда на какой-нибудь царский манифест, на прощение, на забвение грехов. Подошлют еще денег (родные или друзья) — к лету можно будет купить собственную избу. Это разрешается. Действительно, не так страшен черт, как его малюют. Чаще улыбался Саша Мозалевский, спокойнее смотрели глаза Соловьева. Он возвращался мыслями к оставленным где-то там, за предельной чертой, близким, дорогим людям, беседовал с ними, и в этих незримых встречах уже не было прежней горечи и беспросветности, похожей на разговор мертвого с живыми.
Кто возьмется их осудить: они пытались осуществить великое, благородное дело, их попытка окончилась неудачей, значит, теперь они могут и даже обязаны позаботиться о себе, по мере сил постараться облегчить свою участь. Для чего? Господи, да просто для того, чтобы жить!
Барон полюбил разговаривать с Сашей Мозалевским о всяких простых вещах, о пустяках, о таком, о чем раньше постыдился бы думать всерьез. Например, они могли подолгу и с увлечением обсуждать, почему у белочки, которую они давеча видели на пригорке, хвост не рыжий, а явно в черноту, — может, это и не белочка была. Могли повздорить и осыпать друг друга упреками из-за способа заварки чая. «Как это раньше я не понимал важности и значительности всего этого?» — удивлялся Соловьев. Он оброс густой курчавой бородкой, светлые глаза его ввалились, и если у него что-нибудь спрашивали, он отвечал быстро и с приятной вопросительной улыбкой: мол, понимаю, совсем ты не о том хотел узнать, так узнавай, не стесняйся, я охотно тебе отвечу. У каждой болезни есть признаки выздоровления, свойственные лишь этой болезни. Души этих людей выздоравливали, опрощаясь и утешаясь соприкосновением.
Сухинов лежал по ночам без сна, незряче глядя в потолок. Он лежал всегда неподвижно, на спине, и друзья его разговаривали шепотом, думая, что он спит. Потом они сами засыпали, а он продолжал бодрствовать, паля цигарку. Под утро впадал ненадолго в вязкое, глубокое забытье. Этого ему хватало для отдыха. Он не мучился бессонницей — сосредоточенно, нервно размышлял. План побега (вернее, сначала несколько планов, а потом один главный план) был продуман им уже во всех деталях. Много раз мысленно он отшлифовывал его и больше не находил в нем изъянов и шероховатостей. Он продумал и наилучшее время для выступления — где-нибудь в конце мая, когда земля оттает, воздух прогреется и оборванным, истощенным людям легче будет совершать переходы. План был надежен и безупречен, как верный удар саблей. На первом этапе — захват рудника боевой группой, составленной из каторжников. Поручику Сухинову это представлялось нетрудным. Он бывал и не в таких переделках. Несколько вооруженных солдат, охранявших рудник, — это не противник. Начальство — под замок. Тех из солдат и каторжников, кто захочет присоединиться к восстанию, вооружить и немедля двигаться к ближайшему Нерчинскому заводу. Там все то же самое. Захват порохового склада, арест начальства, пополнение отряда. И так, от рудника к руднику, от завода к заводу, маршем идти на Читу. К тому времени, Сухинов прикинул, у него будет не менее трехсот вооруженных людей, среди которых немало опытных в военном деле сосланных солдат. Чита, как он успел выяснить, не Измаил. Взять ее неожиданным штурмом будет нетрудно. В Чите он освободит из острога политических ссыльных и сформирует настоящее войсковое соединение. Там — много оружия, большие запасы продовольствия, будет и время, чтобы обучить и подготовить войско к большому походу. Николай, разумеется, двинет на Сибирь регулярные войска. Но Сибирь просторна и бездорожна, тут много места для маневра. В крайнем случае можно будет уйти в Китай. Да и стоит ли заглядывать так далеко вперед? Главное сейчас — вырваться на волю и освободить заключенных в Чите. Там найдутся люди поумнее его и поопытнее в стратегии. И в этом нет ничего обидного. Каждый может сделать только то, что ему по плечу.
Сухинов был осторожен. Свой план он считал вполне осуществимым, но главное — удачно начать, вовремя запалить фитиль. Многое зависело от состава боевой группы. При каждом удобном случае Сухинов заговаривал с каторжанами, прощупывал их. Все не те попадались — отребье, пьянь. Многие, он видел, готовы продать душу черту ради глотка вина, но за ту же цену они могли продать и отца с матерью. Несколько человек вроде бы казались получше других, позлее, пожестче, но тоже — все не то, не то. На худой конец, годились для рукопашной. Был и другой немаловажный вопрос: поверят ли каторжники Сухинову, как-никак бывшему офицеру, чуждому для них человеку? Нужен был вожак из их среды, надежный и разумный мужик. Может быть, сгодился бы Аксений Копна, но его здесь еще плохо знали, да и что-то он быстро начал чахнуть, опускаться. Сухинов никак не успевал поговорить с ним с трезвым. Он уже начинал приходить в отчаяние, когда случай свел его с Павлом Голиковым.
И как он его раньше не приметил? Такого раз увидишь — пять ночей будет сниться. Сухинов в сумерках домой возвращался и вдруг видит у дороги — не то дерево погнутое, не то леший. Оказалось, человек. Сидит прямо в снегу дюжий мужик, портянку размотал и ногу разглядывает, загнув близко к роже. Сухинов замедлил шаг, поостерегся. Мало ли. Каторжники — народ вострый.
Мужик ногу в обувку запихал, поднял лохматую, лешачью голову.
— Здорово, прохожий!
— Здравствуй, любезный! Ты чего здесь расселся? Не подморозишь зад-то?
Мужик не ответил. Взгляд из-под кустистых бровей — влажный, недобрый, прямой. Сухинов отвык на каторге от таких взглядов. Так каторжане только в спину умели смотреть. Наконец мужик сказал:
— Это ты, значит, винишком всех потчуешь?
— Не всех, а кто по душе.
— Так меня угости.
— А ты кто?
— Бывший фельдфебель карабинерского полка Павел Голиков. Ныне из списков всяческого сословия вычеркнут. Про тебя не спрашиваю, знаю. Ты поручик Сухина, который на царя-батюшку вздыбился. Чего это ты на него так осерчал? Он ведь не нами придуман.