Шрифт:
"Нет, нет, я не забыл! Царица фей и моего воображения! Я не забыл тебя и не забыл свет моей души - Джейран..."
– О мудрый сеид, да буду я твоей жертвой, о чем ты задумался?
– прервал его мысли Махмуд-ага.
– Так, кое-что из прошедшего вернулось на минуту...
Сияющее лицо хозяина подернулось покровом печали.
– Я тоже думал о ней... Каждый раз, когда я смотрю на Нису, мне видится Сона... Как наивны и молоды мы были... Сердце тревожит былое.
– И тебя тоже, Махмуд-ага?
Махмуд-ага улыбнулся
– Тоже, Ага...
– Если и владелец такой роскоши, - Сеид обвел комнату взглядом, знает, что такое грусть-печаль, тогда плохи наши дела!
– А ты думаешь, что грусть и печаль мне чужды?
– Во имя аллаха, будь справедлив, нет дома, где было бы вдоволь хлеба в Ширване, а у тебя царствуют музыка и красота... Веселье не приходит в голову в тех домах.
Махмуд-ага подумал, что и в доме поэта, возможно, не осталось зерна даже на один помол. "Сеид сам об этом не скажет, надо проследить, чтоб ему послали, голова моя постоянно чем-то занята, а о том, что его семье есть нечего, он не напомнит... У него нет ни пахарей, ни жнецов... Семья получает лишь то, что сердобольные и религиозные мусульмане сами дают потомку пророка как милостыню... Узаконенную, но милостыню... Такой талантливый поэт, а вынужден по бедности жить на подаянии".
– Ага, у семьи твоей трудности?
Ироническая мимолетная усмешка родилась и погасла на губах поэта: "И чему ты удивляешься?" Но вслух он произнес:
– И это, и другое... Я пришел к тебе по другому поводу, но попал на такой веселый пир!
– И, забыв о своем мусульманстве, снова превратился в идолопоклонника, не так ли? Ах, Ага, жаль, что ты немного запоздал. К нам приехал молодой шушинец, клянусь, певца с таким приятным голосом мы до сего дня не слушали на наших меджлисах. Уж если я говорю тебе это, поверь мне! Сейчас он отдыхает, а после ужина, надеюсь, споет еще. Слава аллаху, дарящему миру такие голоса, заливается как соловей... Какие трели и рулады ему даются, словно божественное пение слышишь. Услышишь и ты, погоди. Послезавтра свадьба сына Даргяхгулу-бека. Я привезу ему в подарок танцы чанги и пение этого шушинца. Редкостное у парня дыхание и постановка голоса!
Сеид в молчании слушал рассуждения Махмуда-аги, снова оказавшегося в близкой ему стихии музыки.
"Что можно сказать о таком человеке? Ему ничего на свете не нужно, кроме музыки. Музыка - его Лейли, а сам он Меджнун ее..."
– Я поздравляю тебя с такой редкостной находкой, Махмуд-ага...
– За поздравление спасибо, только не говори таким печальным голосом. Хорошо?
– Он положил руку на плечо друга.
Слуги незаметно принесли плов и прохладительные напитки.
Когда ужин был закончен, так же быстро и незаметно все убрали. В комнату пригласили высокого молодого человека, смуглолицего и худощавого. Черная чуха была надета поверх ситцевой в цветочек рубахи, из-под белой барашковой папахи выбивались темные густые волосы. Устроив поудобней на коленях бубен, он запел... Локтем правой руки придерживая бубен, легкими касаниями длинных и сильных пальцев отбивал ритм. Прикрыв глаза, он отдался песне всем своим существом. Печальный грустный голос проникал, казалось, в самую душу, будто сердце поэта обнажили и понесли в мир, наполненный слезами и стонами... Тоскующий голос переворачивал страницу за страницей истории трагических судеб, чьих-то несчастий и невысказанных слез. Сеид Азим забылся печалью чужих бед, слезы из глаз его текли и текли...
Внезапно весь настрой музыки изменился. Шушинец кончил повесть о трагедиях и разлуке, в его пении родился бунт, протест против тех, кто был причиной несчастий. Голос постепенно окреп, усилился, превратился в грохот бурно ниспадающего водопада, ударов о берег прибоя разбушевавшегося океана. Он нес поэту надежды и уверенность, осушил слезы, вернул мечты о свободе, вершинах и небесах... Лицо поэта прояснилось.
Новые звучания восхитили всех, ценители и любители музыки высоко превозносили внесенные в мугам новшества, отметили изысканность обработки.
– Отлично, Махмуд-ага, какая свежесть интерпретации!
– Спасибо, Ага.
Знатоки наперебой кричали: "Молодец!", "Хорошо!"... Махмуд-ага смущенно проговорил:
– Не преувеличивайте мои заслуги, успеху способствовали пальцы, заставляющие звучать музыкальные инструменты, и голос несравненного певца.
Музыкант, игравший на инкрустированном серебром и перламутром таре, скромно возразил:
– Уважаемый Махмуд-ага, вы меня извините, я исполнитель, но если хоть что-то понимаю в музыке, должен признать, что ваши добавления в этот мугам изменили его до неузнаваемости, он стал более красивым и выразительным. Я предлагаю всем присутствующим отныне называть это музыкальное произведение вашим именем.
Гости горячо поддержали говорившего. Махмуд-ага по обыкновению сидел, скрестив ноги, поглаживая голову сына. "У мальчика неплохой голос, но он еще совсем ребенок. Сможет ли он когда-нибудь спеть этот мугам так, как мне нравится? Певцом он не будет, но если хорошо научится разбираться в музыке, с меня довольно". Махмуд-ага вспомнил, что сын иногда тайком поет, но никогда не показывал мальчику, что слышал его пение.
Мугам разбередил сердце и воображение поэта. Резкий переход от грусти и безысходности к радостной надежде всколыхнул фантазию: