Шрифт:
Другое не менее важное для XVIII в. понятие «народный суверенитет» в новой парадигме идей включалось в двойную систему оппозиций. Идее безграничности народного суверенитета, отстаиваемой Руссо, противопоставлялась идея ограничения любой власти. Следует заметить, что европейский либерализм в лице одного из его зачинателей, Бенжамена Констана, выдвинул идею ограничения любой власти, от кого бы она ни исходила: «Суверенитет может существовать только в ограниченном и относительном виде. Там, где начинается независимость индивидуального существования, там заканчивается юрисдикция суверенитета. Если общество переступает эту черту, оно становится так же виновно, как деспот, не имеющий иного права, кроме права меча… Руссо не знал этой истины» [Constant, 1997, р. 313].
Стремление к ограничению народного суверенитета связано не только с представлением о том, что, как выразился Никита Муравьев, «масса людей может сделаться тираном так же, как и отдельное лицо» [Дружинин, 1985, с. 85–86], но и с разрушением самой идеи народа как некой антропологической целостности, изоморфной отдельно взятому человеку. XIX век расщепил эту идею на две, выдвинув, с одной стороны, идею уникальной личности, а с другой – идею национальной самобытности. Первая очень быстро породила представление о душевном одиночестве, раннем нравственном увядании, вызванном апатией и опытом. По этому поводу Б. Констан писал:
Мы потеряли в воображении то, что мы получили в знании, через это мы стали неспособны к длительному воодушевлению. Нравственная жизнь древних находилась в состоянии юности, наша находится в состоянии зрелости, и, может быть, старости. Мы влечем за собой груз задних мыслей, рождающих опыт и убивающих энтузиазм. Первое условие энтузиазма – это не наблюдать с проницательностью самого себя. Мы так боимся быть обманутыми или казаться ими, что беспрестанно самым беспощадным образом следим за нашими впечатлениями. Древние о всех предметах имели целостные суждения, мы же почти обо всем имеем суждения мягкие и колеблющиеся [11] , в неполноте которых, мы напрасно ищем рассеяния. Слово иллюзия не имеется ни в одном из древних языков, потому что она появляется, когда исчезают предметы [Constant, 1997, р. 207].
11
Ср. у Грибоедова: «Колебание умов ни в чем не твердых» [Грибоедов, 1917, с. 159].
Эти слова представляют собой психологический концентрат европейского романтизма, породившего тот тип героя, который в русской литературной традиции будет именоваться «лишним человеком».
Идея же абстрактного народа трансформировалась в идею неповторимости национальных культур. Ж. де Местр иронизировал по поводу просветительских представлений о неизменности человеческой природы: «В моей жизни я встречал французов, итальянцев, русских и т. д.; я даже знаю, благодаря Монтескье, что можно быть персиянином… Но вот, что касается человека, заявляю, что никогда в жизни его не встречал; и если он существует, то мне об этом ничего неизвестно» [Maistre, 1884–1886, t. 1, р. 74].
Эти две идеи – идея автономной личности и идея национального суверенитета как монокультурного образования – по-новому поставили старую идею вечного мира.
В Европе идея мира в тот период ассоциировалась, прежде всего, с именем первого консула Французской республики Наполеона Бонапарта. При этом сам Наполеон считал себя основоположником европейского либерализма [12] . 9 февраля 1801 г. был подписан Люневильский мир, положивший конец австрийским претензиям на европейскую гегемонию и закрепивший лидирующее положение Франции на континенте. В состоянии войны оставалась лишь Англия, которую Наполеон, заклиная дать свету мир, пытался представить в образе агрессора. Оказавшись в изоляции, Англия вскоре вынуждена была пойти на перемирие, и 27 марта 1802 г. был подписан Амьенский мирный договор. По мнению Альфонса Олара, «эти два договора – Люненвильский и Амьенский – были встречены почти единодушной радостью. Все с уверенностью смотрели на будущее. Казалось, что для всего человечества начинается новая эра согласия и благоденствия. Казалось, что Бонапарт, подобно Генриху IV, окончательно “повенчал Францию и мир”. Он сделался героем мира, как раньше был героем войны. Все сердца устремлялись к нему, невольно и наивно подкупленные его блестящими заслугами и очарованные тем обаянием, которое исходит от гения [История, 1938, т. 1, с. 91].
12
Позже Наполеон будет настаивать на том, что именно он ввел слово liberal в политический язык своей эпохи. «Слово либеральный, которое в нынешние времена столь чарует уши идеологов, это слово – моего изобретения. Так что если уж я узурпатор, то они – плагиаторы» [Наполеон, 2012, с. 109].
Сам факт, что Александр вступает на престол в момент общеевропейского мира, воспринимался как доброе предзнаменование нового царствования. В.А. Озеров в «Оде на радостное восшествие его императорского величества Александра Павловича на Всероссийский престол» писал:
Так светлой радугой заветнойПредстала ныне нам весна,Когда десницею бессмертнойВ Европе брань потушенаИ вместе с миром вожделеннымМы Александра возведеннымУвидели на русский трон.Так после бурной непогодыС полуночи в морские водыБлестящий светит Орион[Озеров, 1960, с. 389].«Десница бессмертная» – это метонимическая замена Наполеона, с которым в это время ассоциируются идеи сильной власти и миротворчества. Особенно много об этом говорится на страницах карамзинского «Вестника Европы». Как справедливо заметил Ю.М. Лотман, «“Вестник Европы” Карамзина – журнал откровенно бонапартистский» [Лотман, 1997, с. 270]. Это отражало широкие настроения русского дворянства. Сергей Глинка, вспоминая юность, писал:
С отплытием Наполеона к берегам Египта мы следили за подвигами нового Кесаря; мы думали его славой; его славой расцветала для нас новая жизнь. Верх желаний наших было тогда чтобы в числе простых рядовых находиться под его знаменами. Но не одни мы так думали и не одни к этому стремились. Кто от юности знакомился с героями Греции и Рима, тот был тогда бонапартистом [Глинка, 1895, с. 194].
В России начало нового века было отмечено не только сменой монарха на престоле, но и началом нового тысячелетия русской истории. Фредерик Цезарь Лагарп писал Александру 19 августа 1804 г.: «Россия ждала вас десять столетий» [La Harpe, 1979, р. 167], или еще раньше (ноябрь 1803 г.): «Россия купила ваше правление десятью веками страдания» [Ibid, р. 86]. Лагарп рассчитывал, что новое тысячелетие откроется для России беспрецедентными реформами, которые не только превратят ее в цивилизованную страну, но и выведут в силу ряда как внешних, так и внутренних причин на первое место в мире. Он предлагал царю в первую очередь уничтожить злоупотребления, уважая священное право собственности, обеспечить гражданские свободы и заменить правительственный деспотизм сильным правлением, гарантирующим как права правительства, так и граждан. В этом, по мнению Лагарпа, должна состоять главная цель правления Александра. И хотя бывший наставник Александра считал, что «внешняя политика может быть только на втором месте и единственно как средство обеспечивающее достижение великой и благородной цели» [La Harpe, 1978, р. 452], тем не менее он стремился своими советами помочь молодому царю найти правильную линию и в международных отношениях.