Фрид Норберт
Шрифт:
– И не болит у тебя язык?
– сказал Гонза и тоже оперся о лопату. Тебя, Мирек, за что посадили? За участие в "Соколе"? А скажи всерьез: ты больше ничего не знаешь о немцах?
– Мне и этого хватает.
– Малым же ты довольствуешься! И в лагере ты ничему не научился. Послушать тебя - для нас вообще нет никакой надежды: или нацисты истребят нас в лагере, или же, если они проиграют войну, все равно со временем нападут на нас снова и тогда ликвидируют окончательно. Так, что ли?
Мирек ухмыльнулся.
– Нет, Гонза, так я не думаю, - тихо сказал он.
– Эту войну они проиграют. А мы должны позаботиться о том, чтобы они никогда уже не смогли начать новую. Надо собрать их всех и...
– он поднял лопату и с силой вонзил ее в землю.
– Истребить? Восемьдесят миллионов человек?
– Гонза покачал головой. Ты был бы еще похуже Гитлера.
Мирек оскалил зубы.
– Да, был бы, ну и что ж? Если не мы их, то они нас. Так уж лучше мы их.
– Кто бы подумал, что ты такой царь Ирод!
– усмехнулся Ярда.
– Хорошо еще, что я знаю, какой ты на самом деле. Ты ведь вечно вздыхаешь о жареной говядине, морковочке, шпинате... Это у тебя лучше получается.
Мирек сердито отвернулся от него и спросил Гонзу:
– А можешь ты предложить какой-нибудь другой выход?
– Могу, - сказал Гонза и снова взялся за работу.
– Но об этом мы поговорим вечером. Вон поляки уже нам машут, ругаются, что они работают, а мы нет. Пока ты будешь считать, что войну изобрели немцы, выхода не найдется, Мирек. Вот ты привел в пример Карльхена. А возьми нашего капо Клауса, он ведь тоже немец. У него такой же красный треугольник, как у тебя, и он никогда никого не ударил. Ты пошевели мозгами, подумай, почему происходят войны и кому они выгодны, тогда, может, додумаешься и до того, как сделать, чтобы их не было... Вечером я приду к вашему бараку, хотите?
Капо Клаус, о котором упомянул Гонза, был старый социал-демократ, один из лучших друзей Вольфи. Среди проминентов оба они да еще блоковый Гельмут составляли тройку "красных" немцев, которых никто в лагере не ставил на одну доску с тринадцатью "зелеными".
Клаус, в прошлом рыбак, человек с большими узловатыми руками, до сих пор покрытыми шрамами и мозолями от канатов и сетей, беседовал сейчас с французом Гастоном. Тот натягивал бечевку между колышками, отмечавшими углы будущих бараков.
– Ну, что ты скажешь о девушках?
– осведомился Клаус.
– Присмотрел уже какую-нибудь? Пойдешь в сумерках к забору?
– Ты, стало быть, тоже из тех, кто считает, что французы думают только о юбках?
– усмехнулся Гастон.
– Скажешь, это неправда?
– подтолкнул его рыбак.
– Все французы бабники.
– В самом деле?
– парижанин пожал плечами.
– Ты, наверное, удивишься, когда я тебе скажу, что я думаю только об одной. Она ждет меня дома, и я на ней женюсь.
Немцу не верилось, и он спросил, как ее зовут. Гастон произнес имя, звучавшее вроде "Соланж".
– Как?
– переспросил Клаус.
– А ну-ка, напиши.
Француз вытащил из земли колышек и большими буквами написал на мокром снегу: SOLANGE.
Клаус рассмеялся:
– Ты меня не разыгрывай. Такого имени нет.
– Есть, - настаивал Гастон, все еще сидя на корточках.
– А что тебе в нем не нравится?
– So lange! Ведь это значит по-немецки "так долго". Разве ты не знаешь?
Француз встал.
– Мне это никогда не приходило в голову. Но ты прав. В самом деле, как странно, что мою девушку зовут "Так долго".
Рыбак хотел, было, сказать, что это не только странно, но и печально, очень печально. Но промолчал. "Так долго" не выходило у него из головы. "Так долго"? Его жену в домике у моря зовут Ирмгард. Он не видел ее уже семь лет. So lange!.. Клаус поглядел в сторону кухни; двое девушек вынесли большую лохань. Что-то сейчас делает Ирмгард? Может быть, она взяла в дом другого мужчину, чтобы прокормить детей? Она не писала Клаусу даже три года назад, когда все заключенные еще получали письма. Здесь, в Гиглинге, никто не получает ни посылок, ни писем. И Клаус может уверять себя, что, наверное, Ирмгард написала бы, если бы было можно... So lange!
Клаус отвел взгляд от кухни и снова толкнул Гастона в бок.
– Скажи, как она выглядит... эта твоя... как бишь ее звать?
– И он показал на буквы в талом снегу, уже совсем неразборчивые.
– Соланж, - мягко сказал француз.
– Она очень красивая девушка. Глаза у нее большие, умные, и она почти никогда не плачет...
– И вдруг из его смеющихся глаз закапали слезы.
– Хорош парижанин!
– проворчал Клаус и больше не расспрашивал Гастона.
* * *
"Незавидное у меня положение в кухне", - думал Лейтхольд. Он был здесь один среди двух десятков девушек и двух мужчин. Здоровенный повар Мотика всегда был вежлив с эсэсовцем и даже относился к нему как-то бережно, словно к хрупкой вещи, которую легко сломать. И все же Лейтхольду становилось не по себе, когда к нему приближалась большая лоснящаяся физиономия Мотики. И если даже Мотика не обращался к нему, а молча и сосредоточенно занимался своим делом, все равно Лейтхольда приводил в содрогание один вид его бычьей шеи, плеч и мускулистой спины, выглядывавшей из-под грубого фартука. Еще неприятнее -если только это возможно - был глухонемой коротышка Фердл. Рапортфюрер уверял Лейтхольда, что это совершенно безвредный, чуждый политики человечек, который попал в лагерь за сексуальное убийство семилетней девочки. "В кухне он отличный работник, вот увидишь. Бояться его нечего, он смирный кретин".