Шрифт:
Может быть, даже хорошо, что весть о смерти командира пришла так поздно. Когда под Уйшунью мы шли в штыки, то, конечно, не думали, что подполковник Сорокин будет изучать реляцию этого боя. Но мысль, что командир жив, что он скоро вернется, держала нас и не давала отступить. Отступить, а потом виновато оправдываться перед ним, словно нашкодившие школьники...
Мы – сорокинцы. Мы – были. Кто мы теперь без Николая Сергеевича?..
Он был совсем непохож на легендарного Дроздовского. Михаил Гордеевич казался, действительно, как любит повторять Туркул, отлитым из стали. Выражаясь по-человечески, Дроздовский был не от мира сего, жил только нашей борьбой, и сама мысль, что с ним можно покалякать о жизни, сыграть в подкидного или пожаловаться на здоровье никому даже в голову не приходила. Особенно потрясали глаза – в те редкие минуты, когда Дроздовский был без пенсне. Страшные глаза, глаза того, кто давно уже увидел своего Ангела. Михаил Гордеевич тем был и страшен для большевиков, что он еще с Ясс – с декабря 17-го – считал себя мертвым. А поэтому мог уже ничего не бояться. И никого не жалеть.
Он не боялся. И не жалел.
А вот Николай Сергеевич был обыкновенным интеллигентным русским офицером, каких много служило в нашей армии во все времена. Спокоен, даже тих, никогда не выражался лозунгами, смущался, когда при нем начинали говорить скабрезности, и постоянно жаловался на здоровье. Он маялся печенью, хотя лекарств, помнится, никогда не принимал.
Под Луцком, в июне 17-го, когда большевики развалили фронт, и армия побежала, наш батальон держался три дня, отрезанный со всех сторон под перекрестным огнем крупповских пушек. Подполковник Сорокин дело знал – мы зарылись в землю и огрызались редкими пулеметными очередями. А когда забузили наши собственные большевики, Николай Сергеевич пошел в самое их кубло и объяснил на пальцах, что бежать – значит всем сложить головы. А в окопах мы отобьемся. И мы действительно отбились.
Не знаю, любили ли его солдаты. Любовь на войне – категория тонкая. Но Сорокину верили, а это куда важнее. «Батальонный сказал» – это была истина, не нуждавшаяся в доказательствах. Он ни с кем близко не сходился (в этом он походил на Дроздовского) но все мы настолько ему верили, что когда в декабре того же проклятого 17-го у многих из нас был выбор – спасать семьи или уходить в ледяную степь – мы пошли с ним.
Его собственная семья – жена и сын – пропали тогда же, где-то между Курском и Белгородом, пытаясь добраться до Ростова. Если бы он выехал им навстречу, все могло бы повернуться иначе.
И еще. Он был очень обаятелен. Нет, неверное слово! Обаяние – это что-то иное. Николай Сергеевич был...
Впрочем, что сейчас об этом? Он – был.
Перечитал написанное и понял, что ничего не смог объяснить толком. Для последних – крымских – сорокинцев Николай Сергеевич был уже героем из легенды. Высокий, чуть сутуловатый человек в старой шинели, никогда не кланявшийся пулям со своим легендарным стеком, которым он сбивал ромашки, идя впереди атакующей цепи. Не бросивший ни одного своего раненого на поле боя, четырежды раненый и дважды контуженный...
И это тоже правда. Интересно, что сам Николай Сергеевич никогда не жаловался на ранения, и все толковал о ноющей печени. Даже в короткие минуты затишья под Волновахой, когда тачанки Белаша подкатывали на пистолетный выстрел и били в упор, Николай Сергеевич жаловался на печень, советовал нам стрелять только короткими очередями, а затем шел к пулемету. Мы знали, что если подполковник Сорокин ложится за пулемет и слишком часто говорит о печени, значит, бой особый. Так сказать, на заказ.
Между прочим, Дроздовский, с которым Николай Сергеевич приятельствовал не один год, не просто не боялся – искал смерти. Это знали все и берегли командира даже ценой собственной жизни. От пули уберегли – но не от заражения крови. А вот подполковник Сорокин вроде бы никогда зря не рисковал. Даже когда шел впереди отряда со своим стеком, сшибая ромашки и насвистывая. Но он ни разу, ни единого разу не говорил о том, что будет делать, как будет жить после войны. Даже когда взяли Орел, и Москва была почти нашей. Наверное, и он увидел своего Ангела. Только не показывал виду.
Я часто вспоминаю, как он смотрел на нас тогда, в Токмаке, получив приказ об отходе. Он радовался – за всех тех, кому суждено уцелеть. О себе он так не думал, иначе эвакуировался бы еще за неделю, когда его уже начало шатать от высокой температуры.
Между прочим, он никогда не ставил перед командованием вопрос о развертывании нашего отряда в полк или даже в дивизию. Мы так и остались маленьким отрядом, который после Донбасса не участвовал ни в одной победоносной операции, проторчав все эти упоительные месяцы в приднепровских степях, отражая Упыря, гоняясь за всяческими Ангелами, Маруськами и прочими Разиными уездного масштаба. Славы на такой войне не приобретешь – зато мы первыми научились отбивать атаки тачанок.
(Упырь пообещал перебить наш отряд до последнего человека. Мы пообещали Упырю то же самое, но обе стороны свое обещание так и не смогли выполнить. Во всяком случае, в полном объеме.)
И вот теперь Николая Сергеевича не стало, мы уже не посчитаемся с Упырем, война проиграна, и нам осталось идти из боя в бой, не мечтая ни о златоглавой Москве, ни о победном малиновом звоне сорока сороков – ни о великой вселенской мести. В этих безводных степях думалось совсем о другом. Яков Александрович назвал как-то нас, защитников Крыма, кондотьерами. Нет, скорее мы были актерами провалившейся пьесы, которую все же нужно во что бы то ни стало доиграть. И мы ее доигрывали.
Невесело? Еще бы!
В сумерках, почти что без ног, мы подошли к Сивашу и сразу же заняли старые, вырытые еще зимой окопы слева от громады полуразрушенного моста. Рядом стояла бригада 13-й дивизии, в рядах которой нам тут же бросилась в глаза знакомая тучная фигура «капказского человека». Почти одновременно с нами к мосту подтянулись бронепоезда, в том числе памятный нам по Ново-Алексеевке, с морскими 8-дюймовками. На берегу этой зимой были построены небольшие железнодорожные ветки, и бронепоезда стали, что называется, щека к щеке. Последним подошел поезд командующего – Яков Александрович лично прибыл на место боя. Значит, дело ожидалось и вправду серьезное.