Шрифт:
Он задрожал. И пока стоял посреди лачуги, дрожа от страха, его совершенно некстати посетило видение движущейся армии, армия двигалась в ночи, слепо и тяжеловесно, вспарывая и сотрясая землю, люди, лошади, кессоны, повозки и орудия, и звуки далекого боя, и вспышки во тьме. Привиделось: весь этот мощный поток ног, копыт и колес захлестывает, втаптывает его, Адама Розенцвейга, в почву, все глубже и глубже, чтобы он ничего не слышал, ничего не видел, не существовал.
Он обнаружил, что перестал дышать. Он не знал, сколько времени не дышал. Только понял, что вот-вот потеряет сознание.
Потом четко, как голос извне, в голове замелькало: Меня обвинят в убийстве. Меня схватят. Всем безразлично, что со мной будет дальше. Невиновный или виноватый - кому до этого дело?
И снова перед глазами прошло во тьме войско.
Он спокойно взглянул вниз, на тело Джедина Хоксворта.
Подумал: Никому ни до чего нет дела.
Внезапно он принял простое и, казалось, предопределенное решение. Все, что надлежит обдумать, он обдумает позже. У него впереди целая жизнь на эти раздумья. Он действовал с удивительной ловкостью и проворством. С гордостью отметил он эту ловкость и проворство. Он оттащил тело в лес - волоком. Он закопал его и сверху привалил бревном. Он запряг лошадей в большой фургон, с вечера готовый к отбытию, собрал и присоединил к поклаже личные вещи Джедина Хоксворта и вывел лошадей на заброшенную тропу, ведущую в глубь леса. Проехав достаточно, он распряг их и привязал к деревьям, каждую - к своему, но не слишком туго, чтобы в конце концов им удалось освободиться. Пешком вернулся обратно, снял брезент с крыш, скатал в рулон и положил в меньший фургон.
Вошел в лишенную крыши хижину, которую они делили с Моисом Крофордом, и собрал свои пожитки - ранец, который давным-давно в Баварии дал ему дядя, одежку, одеяла, взял стул, фонарь. Оглядывая жилище в последний раз, он мельком взглянул на стол. На столе было пусто.
А что там лежало?
И вдруг вспомнил. Вспомнил, что накануне вечером, когда он прервал урок с Моисом и ушел из лагеря, на столе оставались алфавитные карточки, которые он вырезал для своего ученика. Теперь они исчезли.
Он тупо смотрел на пустое место.
Значит, Моис Толбат - Моис Крофорд, - собираясь свершить свое злодеяние, к которому готовился всю жизнь, помедлил во тьме хижины, чтобы собрать и взять с собой эти карточки, которые изучал вечер за вечером, сосредоточенно, как ребенок. Воображение подсунуло Адаму картину: Моис Крофод, который трусливо прячется в какой-нибудь темной дыре, готовый при малейшем звуке сорваться и позорно бежать, склоняется при свете единственной свечи и, сжимая карандаш большими, сильными пальцами, срисовывает с карточки букву. Разглядывая эту картину, Адам ощутил в груди непонятное стеснение. В нем самом и в мире происходило что-то слишком сложное, слишком страшное, чтобы дать этому название. И он не мог шевельнуться.
Потом где-то рядом раздался первый сигнал горна. Потом ещё один, и еще, и еще. Все дальше и дальше разносились они над землей, все мелодичней, ноты выплеснулись и затихли в серебристой рассветной дымке. Адам стоял посреди пустой, разрушенной хижины, похожей скорее на загон для скота, чем на человеческое жилище, и слушал звуки труб, подняв лицо к небу, где занялась заря. Глаза, вдруг почувствовал он, были мокры от слез.
– Не понимаю, - сказал он вслух.
– Ничего я не понимаю. О, Господи, я хочу понять.
Но стеснение в груди прошло.
Солнце светило вовсю, когда он вышел из лагеря на главную дорогу. Армия строилась рота за ротой. Дело продвигалось медленно. Люди метались туда-сюда, казалось, без всякой цели. Офицеры, осаживая нетерпеливого коня и сверкая золотыми позументами под ярким солнцем, в молчании сонно наблюдали за суетой. Но там, где шли построения, выкрикиваемые сержантами и лейтенантами команды взлетали и падали над головами, наполняя ясный воздух истеричными и яростными криками.
Постепенно роты принимали боевой порядок, уже построенные части стояли плотно сбитыми квадратами среди всеобщей суматохи, как плиты тесаного камня в бурлящей воде.
Главная дорога, как понял Адам, миновав расположение Девятого Вермонтского, была переполнена. Он с удивлением заметил, что движение здесь левостороннее - правило, должно быть, установленное для удобства самими солдатами.
Таким образом, прибывающий транспорт двигался по противоположной от Адама стороне дороги - бесконечная вереница фургонов с продуктами и боеприпасами, новых санитарных карет с яркой свежей краской и белой, как снег, парусиной. Поля вокруг были забиты повозками, расставленными в четком порядке, - они терпеливо ждали, когда их засосет в поток, текущий на юго-восток. Порой в узких промежутках этого нерушимого математического рисунка возникали такие же водовороты и сердитое муравьиное кишение, как в лагере, оставшемся за спиной. Мужчины запрягали мулов. С полей поднимался беспокойный гул, слов было не различить. Над всем этим висели последние голубые прядки дыма от недавно погашенных костров, они медленно расплетались в прозрачном воздухе.
С грустью и неохотой перевел он взгляд на ближайший к нему поток транспорта, транспорта исходящего, к которому ему вскоре суждено присоединиться - на весь этот неописуемый хвост дармоедов и прихлебателей, влекомый на северо-запад: крытые фургоны маркитантов; двуколки и легкие четырехколесные экипажи; местные разносчики с ручными тележками; прачки с тюками на головах - но теперь не с чужой стиркой, а с собственными жалкими пожитками; мелкие аферисты с непременной пачкой засаленных карт в кармане и потрепанным саквояжем в руке; невыразительные, неопределенные, безликие люди, чьи цели и намерения так и остались загадкой, теперь уходили все разом, с пустыми руками, как новорожденные, или таща какую-нибудь нелепую, гротескную вещицу наподобие разукрашенного ночного горшка, деревянных часов, огромного слащавого портрета ребенка, явно не связанного родственными узами с его обладателем, или Библии несуразных размеров, пригодной разве что для чтения проповедей.