Шрифт:
— Да, — сказал Феликс, — но, пожалуй, таких, как вы, у нас больше, чем вам кажется.
Снова старик посмотрел на него живыми темными глазами.
— Спорить тут не приходится: часто видел, как они по дому тоскуют.
Много среди них таких, что никуда бы от земли и не тронулись, да только смерть как тяжело стало в деревне. И жить-то приходится впроголодь, и на тебя жмут там со всех сторон, и справа и слева жмут… Редко-редко найдется человек, который все это может стерпеть. Я бы и сам не жил в деревне, да вот одна беда — не могу в городе дышать. Ведь бывает такая скотина — уведешь с родных мест, а там приходится назад вести. Не всякая порода, конечно. Другим все равно, куда б их ни погнали. А я долгий век прожил и вижу, что деревне конец приходит, — где было трое, там остался один.
— А разве не бывает, что люди возвращаются на землю?
— Поговаривают, что и так. Я ведь каждый день газету читаю. Слышал, кое-где союзы организовывают. Только проку от этого мало.
— Почему?
Старик снова улыбнулся.
— Почему? А вы сами подумайте. Земля — это дело особое. Работа разная, и в часы не уложишь; сегодня требуются четверо, а завтра один справится. Какие правила союз вам установит — как на фабриках, что ли, с их восемью часами: то делай, а этого не надо? Не тут-то было! Заводу все нипочем — погода, скажем, или что другое. А на земле погода — все! На земле человеку разбирать не приходится: делай, что надо, в любой час, иначе не выйдет ничего. В нашем деле все от бога, и тут нечего мудрить. Союз мне говорит: не смей работать сверх положенного. Вот оно как! А мне приходилось, может, сотню раз в году с овцами или со скотиной всю ночь напролет возиться, и никаких тебе сверхурочных! Нет, людей этим на земле не удержишь!
— А чем же?
— Законы новые нужны, вот что; пусть бы фермеры и помещики с нас шкуры не драли; законы нужны, чтобы новые дома для нас строили; но главное дело, чтобы все дружно работали, иначе на земле нельзя. Если дружно не идет, ничего от земли не возьмешь. Только раз у меня настоящий хозяин был: сам не успокаивался, пока мы довольны не были. Вот у него на ферме дело как по маслу шло — никому в приходе этакого даже не снилось.
— Да, но трудность именно в том, чтобы научить хозяев блюсти не только свои интересы. Однако люди не слишком-то любят признавать, что и они могут ошибаться.
Черные глаза старика заискрились.
— Да-а, это трудновато! Всякий, конечно, говорит: «Господи, да ведь это они ошибаются, а я уж как прав!» Так, видно, у нас повелось.
— Да, — сказал Феликс. — Помилуй нас бог!
— Правильно вы говорите, сэр, на это вся и надежда. И заработка побольше тоже бы не помешало. И чуток побольше свободы: для человека свобода дороже денег.
— Слышали вы про этот поджог?
Прежде чем ответить, старик быстро огляделся вокруг и заговорил, понизив голос:
— Говорят, будто его из дому выбросили; я на своем веку навидался, как людей выселяли за то, что они за либералов голосовали, ну, а других — за вольнодумство, за что только их не выселяют! Вот от этого-то и заводится вражда. Человек хочет сам себе быть хозяином и чтобы им не помыкали. А этого нельзя, в старой Англии этого нельзя, если у тебя в карманах пусто.
— А вы никогда не думали эмигрировать?
— Думал, конечно, сотни раз думал, но никак не мог решиться: как же в такую даль заберешься, что даже Молвернских холмов уж больше не увидишь? Бикон ведь даже отсюда немножко виден. Но таких, как я. сейчас уже мало и с каждым днем все меньше и меньше.
— Да, — пробормотал Феликс, — это я вижу,
— На земле все своими руками делается. Ее любить надо, как свою хозяйку или детишек. Для этих бедняг, что здесь на заводе плуги для колоний изготовляют, союз — дело нужное, потому работают они на машинах. А крестьянину первым долгом надо землю выходить, твоя она или чужая; не то от него проку не жди, уж пусть лучше в почтальоны идет. Я вас своей болтовней не задерживаю?
Феликс действительно с беспокойством поглядывал на своего собеседника — его мучил «проклятый вопрос»: можно ли дать хромому старику немножко денег? Не оскорбит ли это его? Почему нельзя просто сказать: «Друг мой, я богаче тебя; помоги мне, чтобы я не стыдился своего преимущества». Может, все-таки рискнуть? И Феликс начал шарить в карманах, следя за взглядом старика; если тот поглядит на его руку, он рискнет. Но старик смотрел ему в лицо. Феликс вынул руку из кармана и спросил:
— Хотите сигару?
По смуглому лицу старика скользнула улыбка.
— Да как сказать, я их ведь никогда и не курил, — ответил он, — но отчего бы и не попробовать?
— Берите, — сказал Феликс, перекладывая ему в карман все содержимое своего портсигара. — Выкурите одну, захочется еще. Они недурны.
— Ну да, — сказал старик, — еще бы!
— До свидания. Надеюсь, нога у вас поправится.
— Спасибо, сэр. До свидания, спасибо.
На углу Феликс обернулся: старик продолжал стоять посреди безлюдной улицы.
Сегодня из Лондона должна была вернуться его мать, и Феликс обещал ее встретить. До прихода поезда оставалось еще два часа, их надо было как-то провести, и, миновав дом мистера Погрема, Феликс свернул на тропинку, которая вела через клеверное поле, и вскоре присел отдохнуть на ступеньку перелаза. Сидя на окраине города, который возник благодаря его прадеду, Феликс погрузился в мысли. Больше всего он размышлял о старике, с которым только что разговаривал; само провидение послало ему этого человека: ведь это отличный прототип для «Последнего Пахаря». Поразительно, что старик говорит о своей любви к земле, на которой он проработал в поте лица своего лет шестьдесят, получая в неделю несколько шиллингов, — на них ведь даже не купишь сигар, которые он сунул ему сегодня в рваный карман. Да, это поразительно. Но, в конце концов, разве земля — это не радость для души? День ото дня меняется она на ощупь и на глаз, меняется самый воздух над ней и даже ее запах. Вот она, эта земля, с мириадами цветов и крылатых тварей, — неустанная и величественная поступь времен года. Весна приносит радость молодых побегов, у нее тоскующее, дикое, неспокойное от ветра сердце; мерцание и песни, цветущие деревья и облака, короткие, светлые дожди; маленькие, повернутые к солнцу листы радостно трепещут; из-под каждого деревца и травки выглядывает что-то живое. А потом лето. Ах, лето, когда на могучих старых деревьях лежит неторопливый свет долгого дня, а прелесть лугов, многоголосица жизни и запах цветов одурманивают бегущие часы, пока избыток тепла и красоты не перебродит в темную страсть! Тогда наступает конец. Идет осень в зрелой красе полей и лесов; золотые мазки на буках; багровые пятна рябины: ветви яблонь отягощены грузом плодов, а голубое, как лен, небо почти сливается с туманом от земли; стада пасутся в медлительной золотистой тишине; ни дуновения ветра, чтобы унести голубоватые дымки над сжигаемым бурьяном, а на полях все недвижно. Кому захочется нарушить этот безмятежный покой? А зима! Просторные дали, долгие ночи, но зато какой тончайший узор ветвей: розовые, пурпурные, фиолетовые оттенки на голых стволах в рано темнеющем небе! Быстрый черный росчерк птичьих крыльев на беловато-сером небосводе. Не все ли равно, какое время года сжимает в объятиях эту землю, которая породила нас всех?