Шрифт:
– Вроде поздно уже… – Голос Джека затих в дверях.
– Господи боже, – сказала Ланья, – сколько фигни. Это зачем все, Тэк?
– Поздний ужин. Не переживай, от Огненного Волка никто голодным не уйдет.
Он взял баночку (граненое стекло в рубцеватой ороговевшей плоти):
– «Пряная медовая паста»…
– А, да. – Тэк пристроил разделочную доску на край стола. – Я ее уже даже пробовал. Вкусная. – Он покачивался над маринованными артишоками и капонатой, острой ветчиной, селедкой, перцем черри, анчоусными рулетами, гоябадой, паштетом. – И еще стаканчик… – Он поднял бутылку и поболтал жидкостью внутри. – Джек, будешь?
– Ой, нет. Очень поздно уже.
– На, держи! – Тэк сунул стакан парнишке в руку. Тот взял – иначе стакан бы разбился.
– Э-э… спасибо.
– …мне. – Тэк допил свой и налил еще. – Ну, налетайте. Любишь перец?
– Когда он один-одинешенек – нет, – возмутилась Ланья.
– С хлебом или… вот, с сыром. Анчоусов?
– Слушай, – сказала Ланья. – Я сама.
Люфер махнул Джеку:
– Давай-ка, парень. Сам же сказал, что есть хочешь. У меня тут икра эта клятая, и вообще.
– Уже как бы… – За спиной у Джека поперек дверного проема витал дым. – Ну, час поздний.
– Тэк?
– Эй, Шкедт, держи стакан.
– Спасибо. Тэк?
– Чего, Шкедт? Чем тебя порадовать?
– Плакат у тебя.
Черный дылда с центрального экспоната прожигал взглядом комнату – маслянистый тиковый живот поблескивал под потертой кожаной курткой, кулак темным округлым долотом взрезал темное бедро. Источник света был желтый: курчавый лобок тронуло латунью. Мошонка цветом и текстурой – точно кожура гнилого авокадо. Между ляжками болтался хуй, толстый, как рукоять фонарика, пыльный, черный и исчерченный червями вен. Под кожей правого колена явно таится восхитительная машина. Левое ухо – клубок змей. Латунный свет исполосовал его ногу, шею, размазал масло по ноздрям.
– Это негр, который в бар приходил – в честь которого луну назвали.
– Да, это Джордж… Джордж Харрисон. – Тэк свинтил крышку с банки, понюхал, набычился. – «У Тедди» парни поставили его позировать. Любит на публику играть. Сниматься – только волю дай. Если не очень перепьет, отличный мужик. Красавец, да? И силен, как пара лошадей.
– Вроде же в газете были фотографии, где он… изнасиловал какую-то девчонку? Мне утром газетный разносчик сказал.
– А, ну да. – Тэк отставил очередную банку, глотнул еще бренди. – Да, история с белой девочкой, в газете писали; это когда волнения были. Ну, я ж говорю: Джордж просто любит фотографироваться. Он теперь важный ниггер. Пускай радуется. Я б радовался на его месте.
– Тэк, это что… осьминог! – Ланья, сморщив нос, откусила. – Жесткий какой-то… на вкус ничего.
– Господи Исусе! – вскричал Джек. – Соленое!
– Выпей бренди, – напомнил Тэк. – Острое под бухло хорошо идет. Давай-давай. Пей.
– Знаешь, – он все разглядывал плакат, – я утром видел эту штуку в церкви.
– А! – Тэк взмахнул стаканом. – Так ты у пастора Эми был. А ты не знал? Она главный распространитель. Где, ты думаешь, я это надыбал?
Он нахмурился на плакат, нахмурился на Тэка (который не смотрел), снова на плакат.
Глаза слоновой кости, бархатные губы, красивое лицо, гримаса на полпути от презрения к неловкости. Какая-то… наигранная, нет? Может, наигранное презрение. Фоном – багрянец без горизонта. Он попытался сопоставить это жесткое лицо с воспоминанием о поразительной второй луне.
– Ты попробуй! – воскликнула Ланья. – Вкусно.
И впрямь. Но, бубня сквозь безвкусные крошки бутербродной основы, он вышел наружу и глубоко вздохнул в густом дыму. Запаха не почуял, но спустя миг ощутил собственный пульс в ушах, быстрый и ровный. Поискал в небе один из двух стертых фонарей. Насильник? – подумал он. Эксгибиционист? Он на подступах к непостижимому: слухи; печатное слово; знамения. Трепеща, он сощурился, вновь оглядывая облака в поисках Джорджа.
– Эй, – сказала Ланья. – Ты как?
– Устал.
– Я оставила одеяла и вообще всё в парке. Пошли обратно.
– Пошли.
Он потянулся было ее обнять – она обеими руками взяла его ладонь. Обхватила его кисть горстью, от запястья, пальцы ее – как ножи орхидеи. Ножи сомкнулись, и она подержала его за мизинец, потом за указательный палец, поцеловала мозолистую ладонь и нарочно не стала смотреть в лицо его смятению. Поцеловала его костяшки, приоткрыв рот, коснулась их языком. Ее дыхание согрелось в волосах на тыле его ладони.
Ее лицо – в каком-то дюйме; в нем он тоже чуял тепло. В ожившем любопытстве и смущении он высказался по касательной:
– Вот знаешь… луна, да?
Она взглянула на него, не отпуская пальцев:
– Какая луна?
– Ну… когда мы видели две луны. О чем ты говорила. Что с ними теперь иначе.
– Две луны?
– Ну кончай. – Он опустил руку, и ее руки тоже опустились. – Мы вышли из бара, помнишь?
– Да.
– И ночь была ненормальная, вся полосатая? – Он глянул в обнявшее их небо, слитное и размытое.