Шрифт:
Великая бессонница высветила всё вокруг, так что я могу изучать территорию, на которой очутился, могу научиться как-то использовать ее, любить ее и, возможно, получить удовольствие, показывая ее другим. Если мы сотворили себе ад, мы непременно должны его полюбить.
Бессонница как свет для обзора территории ада. Эта идея, несомненно, манила его, поскольку она вновь возникает в написанном вскоре рассказе. Задолго до того, еще до встречи с Хедли, во время Первой мировой войны Хемингуэй завербовался в Красный крест и служил водителем скорой помощи на итальянском фронте. Возвращаясь с шоколадом для солдат на передовую, он попал под минометный огонь и долгое время провел в госпитале с тяжелыми ранениями обеих ног. В ноябре 1926 года он написал рассказ, в котором преломился этот опыт, хотя он был отнесен совсем в другое время.
Рассказ из цикла о Нике Адамсе (не совсем Хемингуэе, а, скорее, ином его воплощении) «На сон грядущий» начинается так: он лежит ночью в комнате на полу, стараясь не заснуть. Он лежит и слышит, как шелковичные черви кормятся тутовыми листьями. «Спать я не хотел, – объясняет он, – потому что уже давно я жил с мыслью, что если мне закрыть в темноте глаза и забыться, то моя душа вырвется из тела. Это началось уже давно, с той ночи, когда меня оглушило взрывом и я почувствовал, как моя душа вырвалась и улетела от меня, а потом вернулась назад» [76] .
76
Хемингуэй Э. На сон грядущий / пер. Е. Калашниковой // Хемингуэй Э. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Художественная литература, 1968. Т. 1. С. 264–270.
Чтобы отогнать этот ужас, он совершает свой ночной ритуал. Лежа в темноте и слушая тихое шуршание шелковичных червей, доносящееся снаружи, он тщательно выуживает из памяти знакомые с детства форелевые речки Мичигана, с их глубокими бочагами и светлыми отмелями. Вспоминает, как находил в лугах кузнечиков и брал их для наживки, иной раз собирал лесных клещей, жуков и белых личинок с цепкими челюстями, а однажды наживил на крючок саламандру. Порой он речки выдумывал, это будоражило и помогало протянуть до рассвета. Эти рыбацкие истории настолько подробны, что читатель подчас забывает: перед ним вымысел в вымысле, всего лишь персонаж пытается подменить реальные ночные прогулки придуманными.
Этой ночью – с шелковичными червями в тутовой листве – в комнате присутствует еще один человек, и ему тоже не уснуть. Оба они – солдаты на итальянском фронте Первой мировой войны. Ник – американец, второй – выходец из Чикаго, но по крови итальянец. Лежа в темноте, они беседуют, и Джон спрашивает Ника, почему тот никогда не спит (хотя на самом деле ему легко удается заснуть, если горит свет или взошло солнце). «В начале прошлой весны я попал в скверную переделку, и с тех пор мне ночью всегда не по себе», – небрежно отвечает Ник; вот и всё его объяснение, лишь в самом начале рассказа упоминается, что как-то ночью его оглушило взрывом. Главное здесь – те воображаемые реки, которые помогают Нику преодолеть последствия травмы. Он не намерен напрямую говорить читателю, каково ему лежится с мыслью, что он может умереть в любую минуту.
Семь лет спустя свои ощущения, связанные с бессонницей, описал и Фицджеральд в эссе «Сон и бодрствование». Оно было опубликовано в журнале Esquire в декабре 1934 года, когда его жизнь уже трещала по швам, о чем он поведал через полгода в трех эссе под общим названием «Крушение», написанных для того же журнала. Фицджеральд жил тогда в Балтиморе с дочерью. Зельда находилась в то время в психиатрической клинике, сам он беспробудно пил, а беззаботные дни в Париже и на Ривьере канули в прошлое, как и у его героя Дика Дайвера. Тут, правда, можно возразить, что беззаботность Фицджеральда в те дни была сродни беззаботности канатоходца, двигающегося под куполом цирка без видимых усилий и напряжения.
Позднее Чивер назовет Фицджеральда мастером точнейших деталей. Ткани, диалог, напитки, отели, упоминаемая музыка полностью погружают читателя в ушедший мир Ривьеры, Уэст-Эгга, Голливуда или какого-то иного места. То же относится и к этому эссе, хотя описанную в нем обстановку никак не назовешь привлекательной. Помимо одной краткой сцены в номере нью-йоркского отеля, всё происходит в спальне автора в Балтиморе, иногда в кабинете и на крыльце.
В спальне он претерпевает то, что можно назвать разрушением структуры сна, расширением интервала бодрствования между первым погружением в забытье и глубоким покоем, который наступает лишь с проблесками утренней зари. Это тот миг, возвещает он на великой, данной без перевода латыни, о котором говорится в Псалтири: «Scuto circumdabit te veritas eius: non timebis a timore nocturno, a sagitta volante in die, a negotio perambulante in tenebris». Это означает: «…щит и ограждение – истина Его. Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке…» [77]
77
Пс. 90:4–6.
Снова причина бессонницы – нечто летящее. Если Нику Адамсу заснуть не дает детская боязнь темноты, вызванная, как дается понять, контузией – причиной, достойной мужчины и даже героической, то бессонница Фицджеральда – во всяком случае, согласно этому эссе – связана с полнейшей ерундой. Она возникла в номере нью-йоркского отеля два года назад, где его атаковал комар. Смехотворность этого противника усилена рассказом о приятеле, хроническая бессонница которого началась с укуса мышки. Возможно, обе истории правдивы, но я не могу избавиться от ощущения, что Фицджеральд повторяет некую странную минимизацию.
Скотт и Зельда Фицджеральд
Если эпизод с комаром имел место в 1932 году, то он пришелся на время глубокого кризиса в судьбе Фицджеральдов. В феврале у Зельды произошел второй нервный срыв (первый был в 1930 году), и ее поместили в клинику Генри Фиппса в Балтиморе при Университете Джонса Хопкинса. Там она написала роман «Спаси меня, вальс», использовав материал книги «Ночь нежна», над которым Фицджеральд на протяжении последних семи лет работал с возрастающим накалом, причем использовала его настолько, что он в бешенстве написал психиатру Зельды, требуя значительных изъятий из «Вальса» и его переработки.