Шрифт:
Он думал, что невозможно человеку пережить такой позор, но Анисимов был не из тех, кто от сознания своей вины кончает самоубийством.
И вот теперь, долгие месяцы спустя, Орехов, лежа в розовом бараке на своей койке, опять томился на заседании, с гадливой ненавистью слушал речь Анисимова и опять молчал, как там, в упор разглядывая Анисимова, и все ждал, что тот наконец расскажет правду, как он, добиваясь своего, ломал угрюмое сопротивление людей. Анисимов после своей речи, весь раскаленный негодованием, сидел с суровым, непреклонным и скорбно-победоносным видом человека, мужественно победившего у всех на глазах грехи: свои и чужие. А Орехов молчал. От ненависти. Так ничего и не сказал, только смотрел в упор и молчал...
– Су-укин с-сын!.. О, сукин сын!
– мычал Орехов сквозь сжатые зубы, ворочаясь на своей койке, точно все зло и подлость мира вместились для него в этого Анисимова...
Наконец, усилием воли оторвав свои мысли от Анисимова, он начинал вспоминать свою жизнь за последние годы и в который уже раз убеждался, что вспомнить было как-то нечего. Все было как-то одинаково: работа, текучка, неотложка, спешка - все в сегодняшнем дне, в декаде, в квартале, куда там даже о будущем годе подумать!
В комнату вошел маленький мальчик Вовка и, прикрыв за собой дверь, постучался изнутри.
– Ну?
– спросил Орехов, даже обрадовавшись, что его мысли прервали. Что скажешь?
– Папку моего не видел?
– чтоб завязать разговор, уныло осведомился Вовка. Они с отцом - водителем Дрожжиным - были Орехову соседи по коридору.
– Придет скоро.
– Да-а, придет... Врешь. Что же он не идет-то?
– плаксиво проныл Вовка.
– Ты, может, голодный?
– Может, голодный, а он, черт, не идет!
– Если у тебя отец черт, значит, ты сам чертенок. Не смей ругаться, не поворачивая головы, спокойно сказал Орехов.
– Я не матерно. Я матерно никогда не позволяю. А где он валандается, чего домой не идет?
– Ты голодный?
– Конечно, голодный... Я два блина слопал. Софья дала...
– Сбегай за колбасой.
– А сколько брать? Кило?..
– Он захохотал своей остроте и серьезно спросил: - Триста грамм?
– Четыреста... В левом кармане куртки возьми. Слышь? Во внутреннем!
– Что я, не знаю?
– презрительно хмыкнул Вовка, быстро подставил табуретку, влез на нее и вытащил из кармана куртки деньги.
– Ух ты! Получка?
– Аванс.
– Ага, верно!
– поправился Вовка.
– Аванс. Ну, я дунул!
– и выбежал вон.
Минут через десять он вернулся бегом, как ушел, шлепнул на стол колбасу и разложил по столу сдачу. Во рту у него тоже была колбаса.
– Довесок, - пояснил он, напоказ громко чмокая.
– А ты что пьешь больно медленно? Все так и осталось, пока я ходил.
– Вечер длинен. Надо планировать. Ты режь колбасу-то. Ешь.
Они закусили. Он лежа медленно жевал, а Вовка вертелся на стуле, поглядывая в окно.
– Чего она меня блинами угощала, знаешь? Опять ей причудилось, что Монька в колодец вякнулся. Завелась на всю-ю катушку! И вот мотается, как кошка угорелая. После отыскался, вот обрадовалась! Псих. Сдохнешь от нее! Он хихикнул и покосился на Орехова. Убедившись, что рассказ успеха не имел, задиристо спросил: - А что, не псих, скажешь? Ну скажи? Не псих? Не псих?
– Псих, - сказал Орехов медленно, - это кто сдуру чудит.
– Ну ясно, - внимательно слушая, сказал Вовка.
– А тут, может, вовсе другое.
– Какое такое другое?
– Не наше с тобой дело какое... А вдруг, например, когда-нибудь в колодце она уже видела что-нибудь?
Минуту Вовка сопел, все медленнее прожевывая хлеб с колбасой.
– Не Моньку?
– Не Моньку.
– А ты не выдумал?.. А чего он туда полез, дурак?
– Почем я знаю... Едва ли чтоб сам полез.
– Фашисты?
– прошипел Вовка, широко открывая глаза.
– Верно я говорю?
– И рассеянно принялся за колбасу, безброво хмурясь, озабоченно что-то прикидывая в голове.
Немного погодя он увидел из окна отца:
– Является, бродяга... Гляди, и не торопится!..
– И не спеша пошел встречать.
Орехов налил себе еще около полстакана, отпил немного и опять стал ждать, но ему опять помешали. Тут же Вовка вернулся, веселый, сияющий:
– Папка выпивши и еще с собой принес. Чудит! Пошли к нам в гости.