Шрифт:
Здесь этот образ – снимок, превращающийся в конце во взгляд ящерицы. Мы так же не знаем и не понимаем, что мы видим, как ящерица, а потому можем только гадать, кто мы, эфемерные существа в размытом пространстве. Ящерный глаз – тоже рассеянный фотограф, ее поднимающееся веко – затвор фотоаппарата из первой строфы.
Может быть, этот новый взгляд – это и есть стихи? Первое стихотворение книги – своего рода вступление, меня как будто знакомят с главными героями. Стихи – это моментальный снимок, попытка поймать преломление воздуха, что-то эфемерное, неподвластное объяснению.
К такому чтению подталкивает одна перекличка. В строке «Кто же мы – летающие вздохи» слышится другое стихотворение о поэзии – «Недоносок» Баратынского:
Как мне быть? Я мал и плох;Знаю: рай за их волнами,И ношусь, крылатый вздох,Меж землей и небесами.«Мир я вижу как во мгле», – говорит герой Баратынского. У М.А. мгла становится пересветом, нехваткой фокуса.
Но даже если так, то что видит стихотворение?
В отклике на книгу стихов Олега Юрьева М.А. писал о способности различать контуры внутри слепящей тьмы. Эти слова – прежде всего о самом М.А. и о его «Снимке, не попавшем в проявитель…»: «Явления и вещи уходят в глубокую тень – или приближаются к своим прообразам. Речь идет даже не об особенности видения, но о самой зрительной способности. Заданная себе работа заставляет автора совершенствовать эту способность, обращая ее в прибор ночного видения – все более тонкий, все более приноровленный различать контуры внутри слепящей тьмы, ослепительного темного блеска. Зрение уходит в другую область – в другое время, и взгляд, прозревающий ночь, слепнет для прочих (дневных) впечатлений. Взгляд обращен и вовнутрь, в глубины собственного подозрительного строения. Что-то проявляется, как на рентгеновском снимке».
Книгу открывает стихотворение, говорящее: нас окружает что-то нам невидимое и нам неведомое. Это замечательная новость – это обещание. Если признать, что твое понимание мира подобно пониманию близорукой ящерицы, то теперь нужно научиться видеть, составить карту этого мира, дать названия его обитателям.
Может быть, вся эта книга и будет таким проявителем – и одновременно фотографией неведомой области.
Однажды я сам стал героем такого снимка. Мне было лет тринадцать, почти у самого нашего дома я встретил друга родителей и папу моих друзей – переводчика и изобретателя Михаила Тименчика. Мы остановились, чтобы обменяться какими-то фразами. Мы говорили, смотря на старый деревянный особнячок, – сейчас его уже нет, он стоял на углу Колобовских переулков, его снесли. Мимо шел человек в бежевом плаще, который стал фотографировать особняк. Миша сказал: «Раз вы фотографируете этот особняк, снимите и нас тоже». Теперь, сквозь темноту, можно различить это. Миша через несколько лет умер, внезапно, утром, у него оторвался тромб. Той фотографии я, конечно, никогда не видел. Хотя, наверное, я путаю – скорее Тименчик сказал: «А вот представь, что он нас тоже сфотографирует?» А тот человек не стал этого делать и ушел. То есть такого снимка нигде нет. Но теперь все это одно и то же.
II
Случилось что-то непоправимое, беда, но «нас не задело»: мы продолжаем жить, хотя жизнь ушла. Все, что есть теперь, – обыденность, не нужные никому пакеты, дождик. Стихотворение о непроявленном снимке сообщало о недоступном мире, следующее за ним – о времени, которое ушло: все кончилось.
У стихотворения странные отношения со временем. Первая строфа рассказывает о том, что случится, из «сейчас» в «будущее». Вторая начинается с прошлого: «все кончилось». Затем наступает настоящее: «мы едва задеты». Что-то происходит со временем, и неясно, из какой точки говорит стихотворение, это все когда? Кажется, будто никогда, будто время кончилось. Это усиливает ощущение непоправимости случившегося. Но что случилось?
В одном из стихотворений книги М.А. «В метре от нас» были такие строки:
Прежний возьми букварь,чтобы сказать про нас.Прежнего изнутрибуквы перебери.Стихи М.А. живут внутри противоречия: поэзия в новом мире – и после уже написанного и после уже пережитого – невозможна, но эту невозможность поэзия должна решить. Быть, хотя быть нельзя. Каждому айзенберговскому стихотворению приходится заново преодолевать это сопротивление, разрешать этот кризис. Часто решение – в поиске новой участи для прежнего букваря: «буквы перебери». «Останется народная примета…» следует этому призыву.
Не отдавая себе отчета, я читаю фразу «да медленная туча до рассвета протянется, как черная рука» сразу двумя способами. Туча дотянется до того места, где начался рассвет, и туча будет на небе до тех пор, пока не случится рассвет. Слово, указывающее на время («рассвет»), оказывается там, где ждешь указания на место. «Черная рука» перекликается с «народной приметой», вытаскивая детские страшилки о черной-черной руке в черной-черной комнате. Эти темнота и чернота усиливаются строчкой «день наполовину не ослеп». Ослепший день – это ночь. И еще, возможно, внутри спрятан слепой дождь, как называют дождь, идущий при свете солнца.
«Дождик, собирающий на хлеб» можно читать как метонимию, перенос: кто-то собирает милостыню (бабушка, стоящая у Донского?), идет дождь, и кажется, что он тоже собирает на хлеб. Этот дождь тихий, копеечный, жалостливый, просящий – о ливне или грозе не скажешь, что они собирают на хлеб.
«Дождик» рождается из протянутой руки медленной тучи: тот, кто просит милостыню, стоит с протянутой рукой. Срабатывает «прием возвращающихся героев», и ожидание грозы возвращается мелким дождиком. Об этом и все стихотворение: было что-то значительное, что-то большое – теперь пустота, мелочь; в начале грозная туча, в конце – бедный дождик. Чем обыденнее этот «дождик», тем отчетливее ощущается, что произошла катастрофа.